Изменить стиль страницы

Элиодор — только первая ступень его испытаний, первая «зацепка», как назвал Щелоков в том разговоре, где он — и как раскольник, и вообще — был безусловно прав.

Не узы брака страшны сами по себе, а та пропасть, которая разверзнется между повенчанными, если пойти под венец, как идут в почтовую контору — получать посылки, с расчетом на возможность разъезда или формального развода.

Рассказывая ему в игривом тоне о завтраке у Элиодора,

Надя все давала ему понять, что ведет свою линию и нисколько не увлекается Пятовым; но нимало не прочь от того, чтобы он ею все сильнее увлекался.

Он не выдержал и крикнул ей:

— Этак только куртизанки ведут себя!

Она не огорчилась, не заплакала, не стала оправдываться, а сказала только:

— Ничего ты не понимаешь!

А потом прибавила:

— Право, ты, Ваня, не стоишь даже того — как я о тебе говорила с Элиодором, когда он стал слегка прохаживаться на твой счет и предостерегать меня насчет нашего будущего брака.

В каких-нибудь два в половиной месяца у нее уже все свойства "жриц искусства", для которых все и вся должны служить средством подниматься выше и выше, до полного апофеоза.

Что ему было делать? Запретить ей иметь такие tete-a-tete'ы с Элиодором? Она не послушает. Да и с какого права?

Ведь у нее теперь свои дела с Элиодором. Она ему переводит и носит работу на дом — вот и все. Эта работа — только один предлог. Она и сама это прекрасно сознает; но тем лучше. Это в руках ее — лишний козырь.

Элиодор ей платит за труд; она — честная работница. А играя с ним, полегоньку может довести его и до "зеленого змия". Она его не боится — это верно; но если так пойдет, то она может привести его к возложению на себя венца "от камени честна".

И тогда как же ему — Заплатину, бедняку, без положения — соперничать с его степенством, Элиодором Кузьмичом Пятовым, на которого работает несколько тысяч прядильщиков, присучальщиков и ткачей?

Все это он целыми днями перебирал, отбивался от работы, даже перед своим «давальцем» — все тем же Элиодором — окажется неисправным работником.

И к товарищам его не тянет — отвести душу в каком- нибудь горячем споре.

Не хочет он лгать перед самим собою: его чувство к университету и студенчеству, к своим однокурсникам — не прежнее. Он боится даже его разбирать.

Перед закрытием лекций он испытал нечто крайне тяжелое.

Не личное столкновение, а кое-что гораздо более общее, показавшее ему, что за народ водится и среди его однокурсников, из тех, с которыми пришлось ему кончать курс.

Дело было так. Предложена была тема для реферата — предмет интересный, но требующий большой подготовки. Вызвался — раньше других — студент, которого он увидал тут едва ли не в первый раз или не замечал прежде.

По типу лица и по акценту — из инородцев, и скорее всего еврей. Так оно и оказалось.

И тут же, когда они расходились, едва ли не в присутствии этого студента, в одной группе

"националистов" поднялось зубоскальство насчет

"иерусалимских дворян", с таким оттенком, что он слушал, слушал и, на правах старшего студента, осадил какого-то

"антисемита", и довольно-таки веско.

Тот стал отшучиваться, и все в том же антипатичном ему духе.

Он не захотел с ним связываться, но тогда же дал себе слово, что если этот "патриот своего отечества" позволит себе какую-нибудь выходку на прениях по реферату, он его отбреет и будет его обличать передо всем курсом.

Не все такие и теперь; но он точно потерял почву из-под ног, и старое желтое здание на Моховой как бы перестает быть для него alma mater. Вот придет скоро Татьянин день, — а ему не с кем отпраздновать этот день.

Напиться, разумеется, будет с кем.

В том-то и беда его, что он и напиваться-то не может, прибегать к классическому народному средству заливать свою тоску вином.

Возвращаться домой, в свой хмурый «мумер» — так произносит их коридорный, — слишком нудно. Идти на ту репетицию, куда Надя разрешила ему заходить, — еще больше растравлять свое нутро.

Перед ним, сквозь мокрую снежную пургу — выступил цветной фонарь над входной дверью. Это была пивная; в окнах — по обе стороны входа — изображено было по кружке с пенистым пивом и наверху написано: "Кружка пять копеек".

"Почитать хоть газеты!" — подумал он и вошел в просторную первую комнату с несколькими столиками.

Посредине — стол с газетами.

Не очень грязная пивная, вроде как бы немецкая.

Заплатин взял газету и сел к стене вправо.

Спиной к нему какой-то рыжеватый блондин, с плохо причесанными волосами, держал также газету, а лица его не видно было, даже в профиль.

На нем ваточное пальто из поношенного драпа и на шее вязаный дешевый шарф, какие продают в суровских лавочках.

Прихлебывал он пиво, не переставая читать, согнувшись, и подносил ко рту кружку.

Заплатин почему-то вглядывался в него.

Что-то как бы знакомое показалось ему.

Лохматый посетитель пивной обернулся в профиль.

"Да это, никак, Шибаев?" — спросил про себя Заплатин и подался немного вперед, чтобы признать — точно ли это его бывший товарищ по курсу.

"Он, он!" — мысленно подтвердил Заплатин.

Тот обернулся совсем лицом и отложил ту газету, которую читал. Теперь уже не могло быть никакого сомнения.

Они оба разом поднялись со стульев и подошли друг к другу.

— Вы, Шибаев? — первый спросил Заплатин.

Они «пострадали» вместе, но не держались на «ты»; на первых двух курсах были мало знакомы.

— Собственной особой! А вы, Заплатин, опять в этой сбруе?

И он указал на пуговицы студенческого пальто.

— Как видите. Рад вас встретить. Хотите ко мне пересесть? У меня будет поудобнее.

— Ладно!

Они сели друг против друга. Заплатин предложил еще по кружке пива.

Его бывший однокурсник — когда он к нему внимательнее присмотрелся — сильно изменился. Неряшливая рыжеватая борода очень его старила. На нем были темные очки, скрывавшие его больные, воспаленные глаза. Он, должно быть, давно не был в бане — от него шел запах неопрятного тела. Руки — немытые, с грязными ногтями и жесткой кожей.

Говорил он простуженным баском.

— Вы давно здесь? Опять приняты? — спросил Заплатин, быстро оглянувшись кругом.

— Нет, батенька, я с волчьим паспортом. Да, признаюсь, если б мне опять и дозволили носить звание студиозуса — я бы не прельстился.

Все это было сказано с кислой усмешечкой несвежего рта с нездоровыми зубами.

— Однако разрешено было вернуться сюда? — потише спросил Заплатин.

— Временно, государь мой, временно. Да я и это не счел бы благополучием. Я в недалеких отсюда палестинах. Про Туслицы слыхали?

— Да… это…

— Во время оно гнездо фальшивых монетчиков и иных художников. Округа промысловая…

— И вы?

— В простых нарядчиках. Пандекты и всякие другие атрибуты — похерил. И повторяю: прими меня вот сейчас же и предоставь без экзамена свидетельство первого разряда — я бы пренебрег.

— Почему же так, Шибаев?

— А потому, что изверился, государь мой. Намедни, когда по Моховой шел мимо университета, — так меня стало с души воротить.

— Вот как!

— Уж я о порядках и не говорю. Каковы набольшие — такова и паства. Вот вы, как я знаю, были недурной парень. Ну, и поплатились, как следует. В студенческую братию я совсем изверился. Да и во всю нашу — с позволения сказать — интеллигенцию.

Заплатин слушал и не возражал. То, что говорил этот

"нарядчик" из штрафных студентов, — отвечало его настроению. И он сам не очень-то умилялся над своим голубым околышем и над всем, что еще не так давно манило его в "обетованную землю".

— Хороши молодчики гарцуют по Москве? Д? Вчера меня такой на своем жеребце в яблоках чуть не разнес вот там, на перекрестке, у Газетного. Бобры, бирюзовые околыши… чем не "калегварды"?

— Они давно уже завелись. Еще Салтыков насчет их прохаживался в печати. И тогда уже были белые подкладки, и теперь водятся в достаточном количестве.