Изменить стиль страницы

— Затеи.

Я пододвинулась к нему и спросила довольно резко:

— Что-о?

— Затеи, я говорю.

— Как затеи, что затеи?

— Вот то, что вы мне сейчас сказали.

— Я вам сказала, — начала я полуоскорбленным тоном, — что я готовлю себя к воспитанию моего сына. Я ничего не знаю; поэтому должна учиться с азов.

Улыбка не сходила с его красных губ.

— Зачем все это?

— Как зачем?

— Вы мать, и, как видно, очень хорошая мать, а волнуетесь точно какая институтка.

Я вскипела. "Как ты смеешь мне нравоучения читать!" — воскликнула я в самой себе.

— О каком волнении вы говорите? — спрашиваю весьма тревожным голосом.

— Да как же, — отвечает он, глядя на меня своими голубыми глазищами. — Я ведь вижу, чем вы занимаетесь… Перевоспитываете себя?

— Ну да, перевоспитываюсь.

— Неужели вам Степан Николаич внушил эту идею?

— Я и сама чувствую, что я круглая невежда…

— Что ж за беда такая. Вам что же хочется знать?

— Как что? Все, что нужно развитому человеку.

— Это слишком обще. Науку, что ли, какую-нибудь: химию или механику?

— Да вот, прежде всего мне нужно подготовить себя к тому, чтобы выучить грамоте Володю.

— Ну, это другое дело. Да и то лишняя забота. Вы достаточно грамотны.

— Однако надо какую-нибудь систему?

— Золотова книжку возьмите, вот и все. Мне, лет пять тому назад, попались в воскресной школе такие два кондитерских ученика, что я сначала усомнился причислить ли их даже к млекопитающим. А ничего: через два месяца стали читать.

— Все это прекрасно, — возразила я еще задорнее. — Надо же иметь какое-нибудь направление, надо знать, к чему готовить ребенка.

— Вы этого знать не можете, да никогда и не будете знать. Разве вы хотите его с шести лет, как Фемистоклюса в семействе Манилова готовить в дипломаты?

— Не готовить, но выследить все его инстинкты, наклонности, дарования…

— Несбыточное дело. Вы, стало быть, свою собственную науку хотите сочинить.

— Как собственную науку?

— Да так-с. Ведь то, что разные немцы называют психологией, — все ведь это, как семинаристы говорят: "темна вода во облацех небесных". Этакой науки пока еще нет. А ваши личные наблюдения над сыном ничему не послужат, только собьют и вас, и его. Знавал я двух юношей, которым матери посвятили всю свою жизнь. Вышло из них два образцовых болвана.

— Значит, вы отвергаете в принципе материнское воспитание?

— Зачем вы тут приплели слово принцип? Меня как холодной водой обдало.

— Дело не в словах, — пробормотала я.

— Так точно, но зачем же вставлять их там, где не следует. Я замечаю, вернувшись в Россию, что теперь неглупая женщина не может по-русски двух слов сказать, чтобы не вставить принципа, организма и интеллигенции.

— Вы желали бы, чтоб они болтали по-французски, как сороки?

— Что же? Хорошо говорить по-французски не очень-то легко. По крайней мере, все фразы установлены. Язык строгий. Чуть вставишь лишнее слово — и выйдет примесь нижегородского.

— Так вам угодно, может быть, чтоб мы переменили язык? Извините. Я никак не желала оскорблять вашего уха дурным русским языком.

Мои щеки так и горели. Я просто начала сердиться на него и сердиться очень дурно.

Он опять улыбнулся, выставил свои зубы и еще спокойнее, чем в начале разговора, выговорил:

— Да вы не волнуйтесь. После обеда вредно.

Эта неизящная шутка могла бы еще сильнее раздражить меня, если б она была высказана дерзким тоном. Его тон был тихий, немного, правда, фамильярный; но почему-то не раздражающий. Необыкновенная твердость слышалась в этих словах. Они говорили: "Что ты кипятишься. Ведь я пред тобой не спасую".

— Мы, однако, удалились от разговора, — начала я поспокойнее. — Вы, стало быть, против материнского воспитания?

— Я не могу быть против чего-нибудь, что от меня не зависит. Но сдается мне, что женщинам совсем не следует хлопотать о развитии своих сыновей. Вот вы, например: мальчик у вас здоровый, бойкий, оставляйте его на свободе, ну, выучите грамоте, коли вам это хочется; а там уж вы с ним ничего не поделаете.

— Потому что это не женское дело?

— Именно.

Я отодвинулась. Безапелляционный приговор г. Кроткова ошеломил меня. Пролетело несколько секунд в молчании.

— Позвольте мне спросить вас, monsieur Кротков, — заговорила я вызывающим голосом, — кто же вы такой?

— Очень мелкая фигура…

— Нет, к какому поколению вы принадлежите? Разве вы не разделяете идей тех, кого называют нигилистами?

— Нет, не разделяю.

— Вы, значит, их отрицаете?

— Нет, и не отрицаю. Напротив, считаю их совершенно необходимыми до поры до времени.

— Когда ж, по вашему мнению, наступит эта пора?

— Кто знает. Россия страна своеобразная. В ней ведь все делается или слишком скоро, или чересчур медленно.

— Вы, стало быть, — допрашивала я, — черните только взгляды нашего молодого поколения?

— Я уж вам сказал, что считаю их вообще полезными, что не мешает, в частности, разным смешным затеям…

— Вроде моего перевоспитания?

— Не отнекиваюсь.

— Простите мне, мсье Кротков, мое нескромное любопытство; но я вас не понимаю. Вы моложе Степы. Который вам может быть год?

— Мне двадцать шестой год. (Вот какой ему год).

— Ну, да. Вы на шесть лет моложе его. Стало быть, вы не можете же, как развитой человек, пойти назад. А между тем, ваш взгляд на женщину…

Он встал и подошел ко мне очень близко.

— Полноте, — сказал он, махнув рукой. — Оставимте все эти разводы. Ну, что за толк будет, если мы с вами начнем рассуждать об эмансипации женщин? Ведь так уж это приелось, что самый звук, самое слово «эмансипация» возбуждает тошноту в свежем человеке. Поверьте, я не хочу вас обижать; но не хочу и болтать по-пустому. Не читайте вы всех этих книжек о женщине. Все это глупое водотолчение. Так ли женщина устроена, как мужчина, или нет, от этого вопрос не двинется. Я полагаю, что не так. Никогда она президентом Соединенных Штатов не будет.

— Другими словами, — подхватила я, — мы глупее вас?

— Ну, положим, и глупее, — ответил он шутливо. — Разве это меняет в чем-нибудь настоящую жизнь? Решить вопрос может только долгий опыт. Его еще нет. Стало быть, благовиднее примолчать пока.

— А как же можно будет женщине доказать свои способности, коли вы не хотите даже, чтоб она помогала своей невежественности?

— Вы все говорите: она, т. е. какая-то сложенная из всех женщин фигура. Припомните: речь шла о вас, вот о вас, именно: о Марье Михайловне. И вот вам-то и не следует совсем волноваться, а следует жить себе попросту. Чего вам еще больше: ум у вас есть, любите вы вашего сына, выходите замуж, будет у вас еще несколько человек детей. Любить вас будет муж не за психологию вашу…

— А за pot-au-feu?

— А как же вы иначе установите ту штуку, без которой никакая общественная машина не двинется?

— Какую же это штуку?

— Брак.

Он выговорил это слово как-то особенно, с большим ударением.

— А вы, — спросила я, — преклоняетесь разве перед браком?

— Безусловно.

— Даже перед французским? Вы должны были насмотреться там на красивые супружества!..

— Я считаю заведение Фуа весьма полезным.

— Какое заведение Фуа?

— А то, которое занимается сватовством.

Я смолкла. Мое понимание совсем помутилось. Пришел Степа, и г. Кротков не счел нужным продолжать разговор.

Он посидел недолго.

Степа заметил, что я была как в воду опущенная.

— Вы побранились, что ли? — спрашивает он меня.

— Твой объект, — отвечаю, — ни на что не похож!

— Будто бы?

— Он или рисуется, или сам не знает, что говорит! Но отчего на меня так подействовал разговор с Кротковым? Какое мне дело до его разных взглядов! Мало разве на свете всяких уродов, желающих оригинальничать?