Изменить стиль страницы

8 сентября 186*

10 часов. — Суббота

Ох, этот Степа! Сует всюду свой нос и свое благодушие и комментирует чужие чувства.

— Ты его любишь, Маша.

Почем он знает? Зачем мне говорить об этом, Боже мой!

Любовь! Пишут вам слово и думают, что облагодетельствовали. Точно я теперь институтка какая-нибудь и должна находиться в полном восхищении, что нашла в лексиконе слово любовь.

Не знаю я и не хочу знать, как называется то, что во мне теперь происходит. Но я чувствую злость какую-то: злость на всех и на него!

Говорят, что любовь всему помогает, сейчас указывает вам путь, делает вас кроткой, заставляет работать и проникаться добром.

Какая отвратительная ложь!

То, что я теперь чувствую, хуже всякой болезни! Какая тут работа, я не могу связать двух мыслей. Ох, как мне больно!

12 сентября 186*

Поздно. — Среда

Нет, я сумасшедшая. На что я жалуюсь? Чего я еще хочу?

Мне больше ничего не надо. Я люблю его. Какое пошлое и хорошее слово!

Я готова любить его так, молча, безответно. Я ничего не прошу.

Все, что я прежде испытала, — прах и суета, вздор и тяжелый чад пред моим теперешним чувством. Чувство, чувство! Прочь это избитое, пошлое слово. Прочь всякие слова! Я не хочу говорить о моей любви. Я молчу и люблю.

16 сентября 186*

8 часов. — Воскресенье

Боже! неужели такое счастье!

Он даром ничего не говорит. Зачем же сам он завел речь: куда я собираюсь? Он спрашивал это особенным голосом, точно мой ответ должен был решить и его поездку.

— Вы в Париж, — говорю я ему, — и мы также со Степой.

Он улыбнулся, как еще никогда не улыбался.

Я не хочу объяснять этой улыбки. Лучше ни на что не надеяться, гораздо лучше.

19 сентября 186*

Полночь. — Среда

Зачем он не оставляет меня в полном убеждении, что между нами ничего общего быть не может? Зачем этот ласковый голос, эти частые визиты, эта дружеская мягкость? Если б знал он, чего мне стоит сдерживать себя! О, как бы я отдалась ему вот сейчас же и телом, и сердцем, и помышлением! Но от него исходит какое-то сияние чистоты. Я не смею выговорить ни одного намека. Такой человек должен сам вам сказать, что он полюбил вас. Но разве он может полюбить? За что же? Да и зачем ему страстная, шальная любовь такой женщины, как я. Я вижу: ему нужен брак, так, как он его признает и понимает.

24 сентября 186*

11 час. — Понедельник

Степа пристает ко мне все с разными развлечениями. Он хочет все занимать мой ум. Он воображает, что можно теперь этому уму заниматься чем-нибудь приятным и полезным.

Впрочем, что ж я обвиняю Степу? Он ведь старается мне говорить дело.

— Из-за чего ты сохнешь, Маша?

Я молчу.

— Ты ему нравишься.

— Молчи, Степа!

— Полно блажить. Если б я не верил в твою хорошую натуру, я бы сказал, что ты рисуешься.

Он все со своей хорошей натурой! Глупый он, глупый, мечтатель, и больше ничего! Кто ему подсказал, что у меня хорошая натура? Мужчины вот всегда так действуют. Выдумают вдруг, ни с того ни с сего, какую-нибудь красивую фразу и носятся с нею, как дурак с писаной торбой. Хорошая во мне натура или нет, бес во мне сидит или ангел; но нет мне ни в чем исхода, ни в чем примирения. Ни в светской пустоте, ни в разврате, ни в книжках, ни в моем ребенке, ни в добре, ни… в любви.

Нет, я клевещу, я бесстыдно клевещу!

Только бы он сказал мне слово, одно слово, только бы позволил пойти за ним, молчать и любить.

Его ровная мягкость, его сближение убийственно долги. Я умру двадцать раз до той минуты, когда узнаю свой приговор.

Да, это будет приговор, а за ним и казнь.

28 сентября 186*

2-й час. — Пятница

Это был разговор, но больше разговоров уже не будет.

Он пришел ко мне вечером. Я не смела громко обрадоваться. Показалось мне, что в лице его было гораздо больше ласки и задушевности, чем когда-либо. Он сел около меня на диван с таким видом, как будто собирается хорошенько потолковать со мной.

После кое-каких фраз вдруг я слышу, что он перешел к самому себе.

Он точно будто исповедовался вслух… Говорил он все так же медленно и просто, как всегда, и сам может быть удивлялся, что начал рассказывать про себя женщине.

Я не сумею записать здесь его речи. У меня будет совсем не тот язык, не будет его задушевности, ни его слов. Я прибавлю от себя разные завитушки, к которым приучили меня умники.

Как ясно и чисто в душе этого человека! Он говорит: "Я учусь тому-то, для того-то", — и вы чувствуете, что он добьется всего, что хочет знать.

Я думала, что он книгоед, сухой ученый, окаменелый и застывший на мелочах. Как я ошибалась! Вот его слова:

— Все это черновая работа. Я учусь, чтоб думать. А после начнется жизнь для идеи. На идею она и положится.

Степа говорил мне почти то же про себя; но у него нет той прочности, нет той веры в себя, нет той простоты и ясности.

Вот такими и были мудрецы во все времена. Так мне кажется, по крайней мере. Они знали все, что можно было знать в их время; но им мало было этого знания. Они поднимались умом и душой своей до самого верху и оттуда открывали людям новую правду…

Ничего такого он не объявлял о себе. Я сама это сочинила; но иначе я не хочу его понимать!

Я слушала его не дыша, глотая каждое его слово, и в то же время шла дальше его слов, думала за него…

Он замолчал. Ему не нужно было моего ответа; замечаний он также не ждал, но он ждал чего-то и чрез несколько секунд прибавил:

— Вот видите, Марья Михайловна, какой я нигилист. Вы этаких не боитесь?

Слова: "не боитесь", — звучали каким-то другим вопросом.

Я ничего не ответила. Для меня возможен был один ответ, но никогда он его не услышит.

— Вы видите, — начал он опять, — что для меня жизнь — дело простое. Я хотел бы отделить свои цели от того, что вы как-то назвали pot-au-feu.

— Вам нужна добрая жена? — спросила я, сделавши над собою неимоверное усилие, чтоб голос мой не дрогнул.

— Да, это благое дело.

— Нужна для работы?

— Без этого и работа не будет спориться.

— И больше ни для чего?

— Как же — ни для чего. Я не проживу без прочной связи с женщиной.

— И вам есть чем любить? — спросила я чуть слышно.

— Еще бы! Я мужик простой, без хитростей; коли к кому привяжусь, так значит, мне это нужно будет.

Я не знаю, что со мной сделалось. Меня жгли точно на медленном огне. И вспышки надежды, и уколы едкой боли переменялись каждую секунду…

— Вы теперь уж не воспитываете себя больше?

Эти слова долетели до меня и разбудили меня.

Я была в каком-то горячечном забытьи.

— Я ничего не в состоянии делать теперь…

Ответ мой вылетел без всякого участия моей воли. Верно, звук моего голоса поразил его: он вздрогнул.

— Да что же вам делать?..

— Да, — перебила я его вдруг, — знаю, что вы мне скажете. Вы уж говорили мне, что я своего рода совершенство. Неужели вы в меня верите, Александр Петрович?

— Как это: верите? Я не смекаю.

— Т. е. думаете, что такая барыня годна на что-нибудь.

— И очень.

— И такой женщиной можно удовлетвориться?

— Можно с ней прожить весь свой век припеваючи…

Почему-то мне послышалась насмешка в его фразе, и особенно в слове припеваючи.

Я почти умоляющим шепотом проронила:

— Пощадите меня, — и замерла, не смея даже протянуть к нему руки.

Тут он, видно, понял немного, каково мне было. Он взял меня за руку и выговорил с глубоким доверием и с особой, суровой лаской:

— Какой же еще желать женщины, коли вы не годитесь?

Я… вырвала руку и отвечала ему жестким, почти церемонным молчанием. Я превзошла себя в притворстве.