7

Это я был внизу; Тамкин сидел у меня на шее, а я думал — наоборот. Ехал на мне вместе с Маргарет. Так и едут на мне. Оседлали. Рвут на части, топчут, увечат.

Снова древний скрипач ткнул в Вильгельма смычком, но он торопился мимо. Отвернулся от попрошайки, на роковое предостережение — наплевал. С трудом пробрался между машинами, быстрым, мелким шажком взбежал по ступеням в нижний холл «Глорианы» с темными, снисходительными к нашей наружности зеркалами. Из холла позвонил Тамкину в номер. Никого. Вошел в лифт. Раскрашенная дама за пятьдесят в норковом палантине ввела на сворке трех собачонок — как крошечных оленей — на тоненьких ножках, лупоглазых, трясущихся. Та самая эксцентричная эстонка, которую вместе с любимцами перевели на двенадцатый.

Она узнала Вильгельма:

— Вы сын доктора Адлера?

Он кивнул без улыбки.

— Я близкий друг вашего отца.

Он стоял в углу, избегал ее взгляда, и она, конечно, считала, что это хамство, и собиралась нажаловаться доктору.

У двери Тамкина стояла тележка с бельем, ключ горничной болтал в двери длинным медным языком.

— Был тут доктор Тамкин? — спросил Вильгельм у горничной.

— Нет, не видала.

Все же Вильгельм вошел. Он рассматривал лица на фотографиях, стараясь в них опознать странных персонажей тамкинских историй. Толстые большие тома были свалены под рогатой телевизионной антенной, Вильгельм прочитал: «Наука и здоровье»; и много было поэтических сборников. Разрозненные листы «Уолл-стрит джорнэл» свисали с ночного столика, припечатанные серебряным кувшином. Купальный халат в красно-белых зигзагах раскинулся в изножье кровати и там же — дорогая батиковая пижама. Комната крошечная, но из окна видишь реку до самого моста в одну сторону и в другую сторону — до Хобокена. А то, что между, — глубинное, синее, мутное, сложнопереливчатое, ржавое, и красные остовы новых многоквартирных домов сквозят по откосам Нью-Джерси, и грузные лайнеры стоят на якорях, и спутанные бороды своих снастей полощут буксиры. В окна лез запах реки — как от швабры. Со всех сторон перли звуки — пианино, голоса, вперемешку мужские и женские, распевали гаммы и арии, и ворковали голуби по карнизам.

Снова Вильгельм схватился за телефон.

— Можете вы найти для меня в холле доктора Тамкина? — спросил он, и когда телефонистка ответила, что нет, не может, Вильгельм назвал отцовский номер, но доктора Адлера тоже не оказалось на месте. — Ну тогда дайте, пожалуйста, массажиста. Я говорю — массажную. Вы не понимаете? Мужской клуб здоровья... Ну пусть Макс Шлиппер — откуда же я фамилию буду знать?

Иностранный голос:

— Токтор Атлер?

Это старый чех-боксер с перебитым носом и рваным ухом, он там выдает мыло, тапочки, полотенца. Ушел куда-то. Настала пустая, неразрешимая тишина. Вильгельм барабанил по трубке, дул в нее, но ни боксер, ни телефонистка не отзывались.

Горничная заметила, как он рыщет взглядом по пузырькам на столе доктора Тамкина, и, кажется, насторожилась. У него почти кончился фенафен, он надеялся чем-нибудь разжиться. Но проглотил все же собственную таблетку, вышел, опять вызвал лифт. Спустился в клуб здоровья. Выходя из лифта, он видел сквозь запотелые стекла отраженье бассейна, зелено клубившееся на дне самого нижнего марша. Прошел сквозь занавеси раздевалки. Двое, завернутые в полотенца, играли в пинг-понг. Играли плохо, мячик безнадежно подпрыгивал. Негр чистил ботинки в уборной. Он не знал, кто такой доктор Адлер, и Вильгельм спустился в массажную. На столах лежали голые люди. Было жарко, полутемно, бледные тела сияли под белым лунным свечением потолка. Со стен глядели календарные красотки, и крохотные оборочки им служили одеждой. На первом столе, крепко сжав веки, тяжко, немо нежился коротконогий крепыш с черной окладистой бородой. Православный русский, не иначе. С ним рядом, укутанный в простыню, ждал очереди свежевыбритый и красный после парилки. У него было большое, блаженное лицо. Он спал. Дальше лежал атлет с поразительной мускулатурой, мощный, юный, с белым крутым изгибом к мошонке и злобноватой улыбкой на губах. Доктор Адлер лежал на четвертом столе, и Вильгельм встал над белым легким телом отца. Ребра были мелкие, узкие, и круглый, белый торчал живот. Живот был будто сам по себе. Бедра хлипкие, хилые мышцы рук, морщинистая шея.

Массажист в майке нагнулся, шепнул ему в ухо: «Ваш сын» — и доктор Адлер открыл глаза. Он сразу опознал на лице Вильгельма несчастье, мгновенно, рефлекторно отпрянул, остерегаясь заразы, сказал безмятежно:

— А-а, Уилки, внял моим рекомендациям?

— Ах, папа, — сказал Вильгельм.

— Поплавать, принять массаж?

— Ты записку мою получил?

— Да, но, к сожалению, тебе придется поискать кого-то другого. Я не смогу. Я и понятия не имел, до чего ты докатился. И как тебя угораздило? Совсем ничего не откладывал?

— Ах, папа, ну пожалуйста, — сказал Вильгельм, чуть не заламывая руки.

— Мне очень жаль, — сказал доктор. — Поверь. Но я взял себе такое правило. Я долго над ним размышлял, и правило, по-моему, хорошее, я не стану от него отступать. Ты вел себя неблагоразумно. Что случилось?

— Все. Просто все. Спроси лучше, чего не случилось. У меня кое-что было, но я все прошляпил.

— Пустился в игру? Проиграл? Это все Тамкин? Я же предупреждал тебя, Уилки, чтоб ты с ним не очень. А ты? Боюсь, что...

— Да, папа, да, я ему доверился.

Доктор Адлер предоставил свою руку массажисту, и тот ее умащал оливковым маслом.

— Доверился? И погорел?

— Да, боюсь, вроде того... — Вильгельм глянул на массажиста, но тот был поглощен своим занятием. Наверное, не имел привычки прислушиваться к разговорам, — Видимо, да. В общем, да. Надо было тебя послушаться.

— Ладно. Уж не буду тебе напоминать, сколько раз я тебя предупреждал. Это, наверно, очень тяжко.

— Да, папа.

— Не знаю, сколько раз тебе надо обжечься, чтоб ты что-то зарубил себе на носу. Все те же ошибки, вечно одно и то же.

— Совершенно с тобой согласен, — сказал Вильгельм с отчаянным лицом. — Как ты прав, папа. Те же ошибки, а я все обжигаюсь и обжигаюсь. Я не понимаю... Я просто глуп, папа, я дышать не могу. Грудь теснит, я задыхаюсь. Не продохнуть.

Он смотрел на наготу своего отца. Вдруг до него дошло, что доктор Адлер с трудом сдерживается, что вот-вот он взорвется. Вильгельм поник лицом и сказал:

— Никому не нравится невезенье, а, папа?

— Так! Теперь это оказывается невезенье. Только что это была глупость.

— Да, глупость, в общем, и то и другое. Я действительно никак не могу ничему научиться. Но я...

— Я не желаю вдаваться в эти твои подробности, — сказал его отец. — И я хочу, чтобы ты наконец усвоил: я слишком стар, чтоб взваливать на себя новую тяжесть. Просто слишком стар. И если кому-то так уж хочется дожидаться помощи — пусть подождет. Пора бы уж перестать дожидаться.

— Дело не только в деньгах. Есть и другое, что отец может дать сыну.

Он поднял серые глаза, ноздри у него раздулись, и это выражение мучительной мольбы окончательно взбесило доктора. Он сказал с предостережением:

— Смотри, Уилки! Ты злоупотребляешь моим терпением.

— Вот уж чего не хотел. Но одно твое слово, просто слово так много бы сделало. Я никогда не одолевал тебя просьбами, но ты недобрый человек, папа. Ты не даешь и той малости, о которой я прошу.

Он понял, что отец в полной ярости. Доктор Адлер хотел что-то сказать, потом приподнялся, прикрылся простыней. Рот перекосился, большой, темный, и он сказал Вильгельму:

— Ты хочешь превратить себя самого в мой крест. Но я не собираюсь взваливать этот крест. Скорей я тебя в гробу увижу, Уилки, чем допущу такое.

— Папа, послушай! Послушай!

— Да уйди ты, уйди! Видеть тебя не могу, слизняк! — орал доктор Адлер.

Вильгельм весь зашелся от точно такой же ярости, но сразу же он сник, охваченный безвыходной тоской. Еле выговорил, с какой-то светскостью даже: