Мистер Раппопорт кряхтел и попыхивал длинной сигарой, табло жужжало роем искусственных пчел.

— Раз вы цыплят выводили, мистер Раппопорт, я подумал, может, вы яйцами интересуетесь? — И Вильгельм хохотнул своим теплым задушливым смехом, обольщая старика.

— А-а. Из лояльности, э? — сказал мистер Раппопорт. — Мне бы их не бросать. Я столько времени жил среди цыплят. Прямо стал экспертом по цыплячьему полу. Как цыпленок вылупится — вы обязаны определить, это девочка или мальчик. Очень сложно, учтите. Дается многолетним опытом. Что вы думаете — я шучу? На этом все производство стоит. Да, бывает, я и покупаю контракт на яйца. А что у вас сегодня?

Вильгельм сказал, трепеща:

— Лярд. Рожь.

— Покупаете? Продаете?

— Купили.

— А-а, — сказал старик.

Вильгельм не разобрал, что он имел в виду. Но он и не мог рассчитывать на более детальную информацию. Это было бы не по правилам. Изнемогая, Вильгельм мечтал, чтоб мистер Раппопорт сделал для него исключение. Ну один-единственный раз! Ведь случай критический! Молча, сосредоточась в телепатическом усилии, он молил старика хоть словечко вымолвить ради его спасения, подать хоть какой-нибудь знак. Ох, ну пожалуйста, пожалуйста, помогите, чуть не говорил он вслух. Хоть бы этот Раппопорт глаз прикрыл, что ли, или голову склонил на плечо, или ткнул пальцем в колонку цифр на табло, у себя в блокноте. Хоть какой-то намек! Намек!

Пепел нерушимо нарастал на сигаре белым призраком листа, храня все его прожилки и тающую едкость. Старик не замечал этой красоты. А ведь какая красота. Вильгельма он тоже не замечал.

Тут Тамкин сказал:

— Смотрите, Вильгельм, как рожь подскочила.

Декабрьская рожь поднялась у них на глазах на три пункта; бежали цифры, жужжали лампы.

— Еще полтора пункта — и мы покроем убытки на лярде, — сказал Тамкин. Он показывал Вильгельму свои выкладки на полях «Таймс».

— По-моему, самое время продавать. Выйти с малым убытком.

— Сейчас? Ничего себе!

— А что? Чего еще ждать?

— А то, — Тамкин улыбался с почти откровенной издевкой, — что успокойте-ка ваши нервы, когда начинается самое-самое.

— Я хочу выйти из игры, пока не поздно.

— Ну-ну, возьмите себя в руки, разве так можно? Мне как раз совершенно ясен весь ход событий, начиная от Чикаго. Декабрьская рожь в дефиците. Смотрите-ка, еще на четверть поднялась. Надо ж пользоваться.

— Мне это уже как-то поднадоело, — сказал Вильгельм. — И не радует, что она поднимается так стремительно. Значит, так же быстро и упасть может.

Строго, будто ребенку малому, на грани долготерпения, Тамкин сказал:

— Послушайте, Томми. Я в диагностике не ошибаюсь. Если вы так настаиваете, я могу, конечно, подать на продажу. Но тут-то и разница между нормой и патологией. Один объективен, не меняет каждую секунду решений, наслаждается элементом риска. И совершенно иное — характер невротика. Характер невротика...

— Хватит, Тамкин! — оборвал Вильгельм грубо. — Кончайте. Мне это надоело. Характер мой ни при чем. Хватит мне голову морочить. Надоело — слышите?

И Тамкин не стал развивать свою мысль, пошел на попятный.

— Я имел в виду, — сильно сбавил тон, — что вы как коммерсант в основе принадлежите к типу артистическому. Деятельность продавца связана со сферой воображения. И вы как-никак артист.

— При чем тут мой тип? — Злость вместе со сладкой слабостью подступила к горлу Вильгельма. Он закашлялся, как в простуде. Двадцать лет прошло с тех пор, как он появился на экране статистом. Дул в волынку в фильме под названием «Энни Лори». Эта Энни приходит предостеречь юного хозяина замка. Тот ей не верит и кличет волынщиков, чтоб те перекрыли ее голос. Он над ней насмехается, она заламывает руки. Вильгельм, в шотландской юбочке, голоногий, дул, дул, дул и ни звука не извлекал из волынки. Само собой, была фонограмма. Он после этого заболел, и до сих пор еще ему иногда закладывало грудь...

— У вас что-то в горле застряло? — сказал Тамкин. — Вы, кажется, от расстройства не можете сосредоточиться? Попробуйте мои умственные упражнения на «здесь и сейчас». И не будете так много думать о прошлом и будущем. Очень помогает.

— Да, да, да, да, — говорил Вильгельм, не отрывая глаз от декабрьской ржи.

— Природа знает одну-единственную вещь — настоящее. Настоящее, настоящее — вечное настоящее, как большая, огромная, гигантская волна, колоссальная, яркая, дивная, несущая жизнь и смерть, вздымающаяся до небес, встающая со дна морского. Надо придерживаться настоящего, здесь и сейчас, его славы...

...закладывало грудь, вспоминал дальше Вильгельм. Маргарет его выхаживала. У них было две комнаты с мебелью, которую потом описали. Она сидела на кровати и ему читала. Он целыми днями заставлял ее читать, она читала рассказы, стихи, все, что было в доме. Голова у него кружилась, он задыхался, когда пытался курить. На него напяливали фланелевую фуфайку.

О приди, Печаль!
Услада, Печаль!
Как младенца тебя на груди я взлелею! [13]

И почему вдруг вспомнилось? Почему?

— Надо выбрать что-то в настоящий, текущий момент, — говорил Тамкин. — И говорить себе «здесь и сейчас, здесь и сейчас, здесь и сейчас». «Где я?» — «Здесь». — «Когда?» — «Сейчас». Возьмите какой-нибудь предмет или лицо. Кого угодно. «Здесь и сейчас я вижу человека. Здесь и сейчас я вижу мужчину. Здесь и сейчас я вижу мужчину в коричневом костюме. Здесь и сейчас я вижу вельветовую рубашку». Суживайте, суживайте, постепенно, постепенно, не давайте воображению забегать вперед. Придерживайтесь настоящего. Часа, минуты, секунды.

Что это он? Гипнотизирует меня? Морочит? От продажи хочет отвлечь? Ну, положим, я даже верну свои семьсот долларов, все равно — что это мне даст?

Как на молитве, приспустив выношенные, набрякшие веки на свои внушительные глаза, Тамкин приговаривал:

— Здесь и сейчас я вижу пуговицу. Здесь и сейчас я вижу нитку, которой пришита пуговица. Здесь и сейчас я вижу зеленую нитку...

Он исследовал себя сантиметр за сантиметром, демонстрируя Вильгельму, как это успокаивает. А Вильгельм слушал голос Маргарет. И Маргарет без особой охоты читала:

О приди. Печаль!
.   .   .   .   .   .   .
Я хотела слукавить,
Тебя оставить,
Но люблю все сильнее, сильнее.

Тут мистер Раппопорт сдавил ему бедро своей старческой рукой и сказал:

— Как моя пшеница? Вот сволочи, все мне загородили. Я ничего не вижу.

6

Рожь еще поднималась, когда они пошли обедать, лярд оставался как был.

Вот они в кафе с раззолоченным фасадом. Красота — что снаружи, та же внутри. Пища впечатляет роскошью. Цельные рыбины, как картины, забраны в морковные рамы, салаты — как уступчатые парки, как мексиканские пирамиды; солнцами, лунами, звездами сияют кружочки лука, редиски, лимона; невесть как взбита толща крема; пирожные пышны, как грезы кондитера.

— Вы что будете? — спросил Тамкин.

— Да так. Я же плотно позавтракал. Я место поищу. Принесите мне йогурта, крекеров и чашку чая. Я не хочу терять время на еду.

Тамкин сказал:

— Ну поесть-то надо.

Найти свободный столик оказалось не так легко. В это время старики бездельно калякают над чашечкой кофе. Пожилые дамы, все в туши, помаде, побрякушках и хне, с подведенными глазами, подсиненными волосами, хорохорятся и бросают на тебя взгляды, не вяжущиеся с их возрастом. И куда подевались почтенные старушки, которые вязали, и стряпали, и присматривали за внучатами? Бабушка надевала на Вильгельма матроску, качала его на коленях, дула на кашку, говорила: «Адмиралу полагается хорошо кушать». Да что уж теперь вспоминать.

вернуться

13

Из поэмы Д. Китса «Эндимион». Перевод С. Сухарева.