Изменить стиль страницы

Наружность Ольховикова также отличалась внушительностью. Как и Кадыр-Гулям наделенный могучей мускулатурой, Леонид Сергеевич умел по-особому, по-бодливому наклонять голову: будто заранее предупреждал о неуступчивости своего характера.

Так и на этот раз. Вошел и тут же разразился негодованием. Фырк-фырк! Никуда не годятся иностранные номера, присланные в Ленинградский цирк! Это ли не расточительство — тратить валюту на такие номера! Фасона хоть отбавляй, а честной работы на грош: ни одного по-настоящему сильного трюка!

Кадыр-Гулям пока лишь слушает. Он дает возможность Ольховикову выговориться, выкипятиться и только затем переспрашивает, плавным движением ладони оглаживая бороду:

—   Другими словами, Леонид Сергеевич, ты считаешь, что при оценке номера прежде всего надо исходить из трюка, сильного трюка?

—   А ты не передергивай! Совсем не то я имел в виду!— снова вскипает Ольховиков. — Само собой, не одними трюками отличается качество номера. Важна и подача. Гляди, как ребята мои себя подают в манеже. Работают строго, спортивно, без всяких штучек-дрючек!

—   Не спорю, — наклоняет голову Кадыр-Гулям. — Это верно, у ребят твоих определенный стиль. Но разве только такой требуется цирку? Манеж — он ведь не монастырь. В одинаковой мере ему нужна и яркость, и многокрасочность!

—   А кто же против? — подскакивает Ольховиков и, точно к свидетелю, оборачивается к Кузнецову: — Разве я против? Вечно ты передергиваешь, Гулям! Я сам за яркость. Однако — смотря какого она характера!

Они, возможно, препирались бы и дальше, но тут на пороге возник новый посетитель — Виталий Ефимович Лазаренко.

С того времени когда я оказался посредником между ним и Маяковским, Виталий Ефимович запомнил меня, при встречах одаривал улыбкой. Я же с прежней восторженностью продолжал следить за выступлениями замечательного клоуна. Да и не только клоуна. В пантомиме «Махновщина» Лазаренко с блеском играл роль батьки Махно, наделяя этот образ чертами резкого гротеска, разоблачая звериное нутро бандитского атамана. И еще в одном образе непревзойден был Виталий Ефимович. В дни октябрьских и первомайских демонстраций он в полной мере оправдывал звание «шута народа», глашатая праздничных колонн.

Еще издали кидалась в глаза фигура, высоко поднятая над шеренгами демонстрантов. Это был Лазаренко. В преувеличенно длинном пальто с огромными плошками-пуговицами, в таких же длиннющих брюках (они маскировали ходули), с рупором в руках, Лазаренко шагал по разукрашенным улицам и сам становился их удивительным украшением. Внизу — бок о бок с ходулями — музыкальные эксцентрики исполняли марш на трубах и барабанах. Они казались пигмеями в сравнении с Лазаренко: он взирал на окружающее с высоты чуть ли не второго этажа. Шел и раскланивался направо-налево, точно с каждым встречным был давно и близко знаком. Если заговаривали — не лез в карман за ответной шуткой. Как из решета сыпал остротами. И до чего же высоки были знаменитые его ходули! Иногда Виталий Ефимович даже задевал головой полотнища, перекинутые через улицу. Иногда, заглянув мимоходом в окно, укорял хозяйку: «Ишь, на стол успела накрыть. Чего же не приглашаешь?» Ну а если мальчонка, восторженно засмотревшийся на высоченную фигуру, выпускал из рук цветной воздушный шар — Виталий Ефимович приходил на помощь: ловко подхватывал шар на лету, возвращал малолетнему владельцу. Вот каким был он веселым и свойским — сын донецкого шахтера, гордый своей пролетарской родословной.

— Где же хозяин? Василия Яковлевича чего-то не видать?— справлялся Лазаренко, войдя в музей.

Здесь нужно сказать о второй специальности Василия Яковлевича Андреева. Военный в прошлом, он мастерски владел искусством фехтования и преподавал этот предмет в Театральном институте, находившемся на соседней с цирком Моховой улице. Подхватив под мышку длинный футляр со шпагами, Василий Яковлевич спешил из музея в институт. Вернувшись через час или два, он с такой легкостью и непринужденностью включался в общую беседу, будто знал наперед, о чем она.

Войдя, Лазаренко садился рядом с Ольховиковым и Кадыр-Гулямом. Складывал руки на коленях. Изображал на лице не то безразличие, не то отрешенность. Пауза. Долгая пауза.

—   Что же молчите, Виталий Ефимович? — не выдерживал, наконец, Ольховиков. — Вы же на выходной день в Москву ездили. Быть не может, чтобы никаких новостей не привезли из главка!

—   Это верно, кое-какие новости имеются, — невозмутимо отзывался Лазаренко. — К примеру, слыхал, что с будущего года решено отказаться от контрактации иностранных артистов!

—   Слыхали? А я что говорил! — торжествующе вскакивал Ольховиков. И опять оборачивался в сторону Кузнецова:— Не подумайте, Евгений Михайлович, будто я вообще против иностранных артистов. Вовсе нет. Встречаются среди них настоящие — дай боже. Но ведь на одного такого дюжина шушеры приезжает к нам. Вот что обидно!

—   Вполне согласен с вами, — откликался Кузнецов.

Воспоминания, воспоминания! Стоит мне снова закрыть глаза, как я вижу двух девчушек с белыми бантиками в завитых волосах. Незаметно проскользнув в приоткрытые двери, они прячутся в дальний угол. Отец у девочек строгий — Болеслав Кухарж. Каждое утро он репетирует с ними эквилибр на двойной проволоке. Но сейчас, после репетиции, Болеслав Юзефович отлучился из цирка, и девочки, воспользовавшись этим, забрели в музей. Впрочем, сюда привело их не только любопытство. Делая тайные знаки, они подзывают меня и дарят свои фотографии: собирая памятный альбом, я просил их об этом. На обороте одной карточки расписалась старшая, Марта: «Пять строк — одно желание: нас любить и часто, часто вспоминать!» Вторую карточку подписала шаловливая двенадцатилетняя Зоя: «Вам на память напишу то, что вы просили: только то, что захочу, — имя и фамилию!»

Милые девочки! Готовые вот-вот прыснуть, они наблюдают, как я читаю их по-детски округлые строки... Милые девочки! Я еще не раз их увижу — заслуженных артисток Марту и Зою Кох!

Множество артистов перебывало на моей памяти в музее: столько, что немыслимо всех перечислить. Сюда приходили музыкальные клоуны-сатирики Лео и Константин Таити — всегда заразительно веселые, готовые с места в карьер пропеть только что сочиненный куплет, сымпровизировать комическую сценку. Встречал я здесь и талантливого наездника-жокея Александра Сержа — большого любителя книг, посвященных конному жанру; придет пораньше, пока в музее тихо, и листает внимательно том за томом. Частым гостем бывал и раскатисто-громкий клоун Дмитрий Альперов — сын не менее известного в свое время клоуна Сергея Альперова, внук балаганного деда-зазывалы, поражавшего неискушенных зрителей глотанием горящей пакли.

Кстати, о балаганщиках. Один из них — древний старик, с трудом передвигавший ноги, — время от времени добирался до цирка. Дав старику отдышаться, Евгений Михайлович Кузнецов завязывал с ним беседу: хотелось бы, мол, узнать, чем особенно славилось ваше заведение.

—   Ого-го! — хвалился балаганщик. — На Марсовом поле каждый знал меня. У меня на подмостках дама экстраординарная демонстрировалась. Такими пышными формами отличалась дама, что одновременно два самовара могла нести на себе — один на бюсте, другой, извиняюсь, на турнюре!

—   Неужели? Поразительно! — поддакивал Кузнецов старику. — Ну, а блошиным цирком промышлять не приходилось?

—   Как же, как же! Блошиный цирк тоже содержал!  Ах, какая блошка, какая премьерша была у меня! Днем с огнем нынче не сыскать такую! Залюбуешься, как танцевала на проволоке!

По совету Кузнецова балаганщику был выдан аванс: ему заказали макет блошиного цирка. Вскоре этот макет появился в музее и вызвал всеобщий интерес.

Представьте себе ящик, в крышку которого врезаны смотровые увеличительные стекла: почему-то они назывались «морскими». Сбоку с двух сторон отверстия для рук дрессировщика. А внутри, на дне ящика, миниатюрная арена со столь же миниатюрным реквизитом: карета, в которую блохи впрягались цугом, едва различима пушечка (трудно поверить, но одна из блох несла службу канонира). И наконец, проволока-волосок, натянутая между спичечными мачтами: на ней-то, на этой проволочке, и плясала блоха-премьерша!