При этих словах голос Бенаси дрогнул.

— Я хотел испытать ее, сударь, — продолжал он, — и раскаялся. Ведь когда испытываешь человека, то как будто шпионишь за ним и, во всяком случае, выказываешь недоверие к нему.

Тут доктор умолк, как бы предавшись своим сокровенным думам, и не заметил, в какое замешательство его слова повергли офицера, который, желая скрыть смущение, принялся распутывать поводья. Вскоре Бенаси заговорил снова:

— Хочется мне подыскать ей мужа, я дал бы ей в приданое одну из своих ферм, пусть бы только какой-нибудь славный малый сделал ее счастливой; она создана для счастья. Бедная девушка до потери сознания любила бы своих детей, и все чувства, переполняющие ее, нашли бы выход в чувстве, которое у женщины объемлет все остальные, — в материнстве; но пока ни один мужчина ей не нравился. Однако она наделена опасной чувствительностью, сама знает об этом и призналась мне в своей нервической восприимчивости, когда увидела, что я это заметил. Она принадлежит к тем немногим женщинам, которые вздрагивают от самого легкого прикосновения, — опасное свойство. Тем большего уважения заслуживает ее рассудительность, женская гордость. Она пуглива, как ласточка. Какая же это одаренная натура, сударь! Она родилась для богатства, для любви: и какой бы она была чудесной спутницей жизни, какой постоянной!.. Ей двадцать два года, а она уже сгибается под бременем пережитого и угасает, она жертва своей неуравновешенной и впечатлительной натуры, своей слишком страстной, а быть может, слишком робкой души. Пылкая, обманутая любовь свела бы ее с ума. Я изучил ее нравственный склад, сам наблюдал, какие сильные нервные припадки случаются с ней, как на нее воздействуют электрические заряды. Обнаружил я и неоспоримую связь между расположением ее духа и колебаниями погоды, сменою фаз луны и, тщательно проверив все это, окружил ее особой заботой, ибо только мне дано было понять болезненную сущность этой странной девушки и направить ее по верному пути. Она, как я уже говорил вам, — для меня овечка, украшенная лентами. Но сейчас вы увидите ее, вот и домик, где она живет.

Всадники проехали почти треть горного склона, поднимаясь шагом по крутым тропам, обрамленным кустарником. За поворотом дорожки Женеста увидел домик девушки. Он стоял на одном из самых широких уступов горы. Прелестная покатая лужайка, раскинувшаяся арпанах на трех, поросшая деревьями и омытая горными ручейками, обнесена была стеною, не высокой и не низкой, служившей оградой, но не заслонявшего ландшафт. Кирпичный домик с плоской кровлей, выступавшей над стеной навесом, придавал пейзажу своеобразное очарование. Двери и ставни этого двухэтажного строения выкрашены были в зеленый цвет. Передний фасад выходил на юг, и весь домик был до того мал, что окна шли только по фасаду, а сельское щегольство заключалось лишь в том, что весь он блестел чистотою. По немецкой моде навес был подбит досками, выкрашенными белой краской. Вокруг домика виднелись акации в цвету, еще какие-то благовонные деревья, розовый шиповник, вьющиеся растения, исполинское ореховое дерево, — его пощадили при вырубке, а подальше, у ручейков, росли плакучие ивы. Позади же встали буковые и еловые леса — темный фон, на котором четко выделялся уютный домик. Воздух в ту пору дня напоен был ароматами, веявшими с гор и из сада. У горизонта на ясное и безмятежное небо набежали облака. Дальние вершины уже окрашивались в ярко-розовый цвет — отблеск заката. С высоты долина была видна как на ладони, от Гренобля до той дугообразной скалистой гряды, у подножия которой озерком разливается речка — ее накануне пересек Женеста. Вдали, повыше дома, полосой тянулись тополя — вехи большой дороги, ведущей из селения в Гренобль. А само селение, пронизанное косыми лучами солнца, сверкало точно алмаз и было залито багряным сиянием, отражавшимся во всех окнах. Женеста, увидев эту картину, осадил лошадь и указал на постройки, разбросанные по долине, на новый поселок и домик девушки.

— После победы при Ваграме и возвращения Наполеона в Тюильри в тысяча восемьсот пятнадцатом году, — сказал он, вздохнув, — ничего не вызывало у меня такого волнения. Сударь, вам обязан я этой радостью, ибо вы научили меня видеть красоту сельского ландшафта.

— Да, — ответил, усмехаясь, доктор, — строить города гораздо лучше, чем их брать!

— Да что вы, сударь! А взятие Москвы и падение Мантуи! Неужели вы не знаете, что это такое! Или наша воинская слава — не достояние всех французов? Вы — человек хороший, да и Наполеон тоже был неплохим человеком, и вы бы столковались; кабы не Англия, не пал бы наш император; теперь-то можно признаться, что я его почитатель, ведь он умер. Тут нет соглядатаев, — заметил офицер, осматриваясь. — Какой же это был монарх! Как он угадывал людей. Вас бы он назначил в государственный совет, потому что он был настоящий правитель, и большой правитель, ему было даже известно, сколько оставалось зарядов в патронташах после боя. Бедный, бедный! Пока вы мне толковали о больной девушке, я думал о том, что он-то уже умер на острове Святой Елены. Э, да разве годился такой климат и такое жилище человеку, привыкшему скакать на коне и восседать на троне? Говорят, он там садовничал. Черт возьми! Не для того он был создан, чтобы капусту сажать. А нам теперь приходится служить Бурбонам, и служить честно, сударь, ибо, как вы вчера верно сказали, в конце концов Франция остается Францией.

С этими словами Женеста спешился и машинально последовал примеру Бенаси, который за поводья привязывал коня к дереву.

— Неужели ее нет дома? — сказал доктор, не видя девушки на пороге.

Они вошли, но и в комнате первого этажа никого не застали.

— Вероятно, услышала, что скачут две лошади, — заметил с улыбкой Бенаси, — и пошла наверх надеть чепчик, поясок — словом, принарядиться.

Он оставил Женеста, а сам отправился за хозяйкой. Офицер принялся рассматривать горницу. Стены были оклеены серыми обоями в розах, а на полу вместо ковра лежала циновка. Стулья, кресло, стол были сделаны из некрашеного дерева. Комнату украшали жардиньерки, сплетенные из ивовых обручей и прутьев, убранные цветами и мхом, на окнах белели кисейные занавески с красной бахромой. На камине — зеркало, меж двумя лампами — ваза из гладкого фарфора; рядом с креслом — еловая табуретка, на столе куски скроенного полотна, несколько заготовленных ластовиц, недошитых рубашек, а также принадлежности, без которых не обходится белошвейка, — рабочая корзинка, ножницы, иголки, нитки. Все было словно только что вымыто, как раковина, выкинутая морем на песчаный берег. Напротив, по другую сторону коридора, который упирался в лестницу, Женеста заметил кухню. На втором этаже, как и на первом, вероятно, тоже было две комнаты.

— Да полно, не бойтесь, — говорил Бенаси девушке. — Ну, пойдемте же!

Услышав эти слова, Женеста проворно вернулся в комнату. И вот появилась тоненькая, стройная девушка, разрумянившаяся от смущения и робости, одетая в розовое кисейное платье со множеством складочек и шемизеткой. Лицо ее было примечательно лишь некоторой расплывчатостью черт, что придавало ему сходство с иными лицами русских казаков, которые стали знакомы французам с печальных времен разгрома 1814 года. И в самом деле, у девушки был вздернутый нос, как у многих северян, большой рот, короткий подбородок, а руки красные, ноги — крупные, широкие, как у крестьянки. Хоть ей и случалось бывать на ветру, на солнце, лицо ее ничуть не загорело, было бескровным — ну прямо поблекшая былинка; но эта бледность с первого же взгляда и привлекала к себе внимание, а в ее голубых глазах было столько кротости, в движениях столько женственности, в голосе столько задушевности, что, несмотря на явное несоответствие ее облика с теми качествами, о которых так восторженно говорил Бенаси, офицер все же тотчас угадал в ней своенравную и болезненную натуру, искалеченную непосильными тяготами жизни. Девушка ловко развела огонь из торфа и сухих веток, уселась в кресло, взяла начатую рубашку и, оробев под взглядом гостя, не смела поднять глаза, хоть с виду и была спокойна; только, выдавая ее смятение, учащенно вздымалась юная грудь, поразившая Женеста красотой.