Изменить стиль страницы

Наверное, самой расхожей цитатой из французского теоретика «заботы о себе» является пророчество о скором исчезновении человеческого существа, чьи очертания будут смыты подобно рисунку на прибрежном песке. Очевидно, что это только метафора, привязанная к определенному контексту развития гуманитарных наук. На смену классической пришла современная эпистема, когда кантовский вопрос «что такое человек?» стал не только основным философским вопросом, но и проблемой, вне которой лишаются осмысленности труд, язык и сама жизнь. Смысл всего этого представляет ценность лишь до поры – пока сама возможность человеческого познания детерминируется экономической теорией, лингвистическими и биологическими науками.

Смешно, однако, подобно Полю Рикеру думать, что рассмотрение человека ограничивается для Мишеля Фуко только кратким периодом воцарения перечисленных дисциплин. Интерес к человеку у французского теоретика существенно более фундаментален, он связан с проектом выведения философии из-под юрисдикции гуманистической мысли. Человек занимает Фуко не как сотворенное или самосозидающее существо, но и не как существо потребляющее или производящее. Фукианский человек даже и не существо вовсе: единственная гарантия и стихия человеческого существования – слово, срывающееся с человеческого же языка.

Это-то и интересует нашего автора. Философия Фуко сосредоточена на критике объектного фетишизма. Мезальянс слов и вещей оказывается неравным браком, в котором вещи не просто попадают в тень слов – они оказываются их тенью.

При этом вся фукианская философия основывается на фетишизме высказывания, речи. Она и есть воплощение дискурсивного фетишизма. Фукианской философии суждено было бы стать олицетворением чистейшего идеализма (более последовательного, чем ненавистная Фуко феноменология), если бы не одно важное обстоятельство: горизонт идеалистического дискурса обрамляет то самое «о», к которому этот дискурс адресуется. Проще говоря, о чем бы ни вели речь идеалисты, они говорят о человеке. Любые мыслительные ходы, которые ими совершаются, предполагают вочеловечивание: Бога и богов, бытия и небытия, идей и материи, цивилизаций, обществ, власти и, наконец, мира в целом. При этом в первую очередь вочеловечивание касается самих людей. Идеализм предполагает особый тип тотемизма, только в роли тотемного животного выступает само существо «человек», а возникающие при этом тотемические классификации относятся не только к людям, но в первую очередь к разнообразным естественным и сверхъестественным объектам.

Фуко пытается наложить строгий запрет на подобную тотемическую логику. Его генеалогическая аналитика обращает к ней нечто вроде новой «бритвы Оккама». Интенсивность сопротивления идеалистическому тотемизму у Фуко сопоставима разве что с интенсивностью аналогичного сопротивления, заложенного в хайдеггеровском вопрошании о бытии. Однако самый строгий запрет на антропоморфизацию предполагает и то, что невозможность применения человеческих мерок определяется исключительно этими же мерками.

Тем не менее Фуко порывает с человеком, возвещает о его необратимом дряхлении с той же решительностью, с какой Ницше предъявляет свой некролог на смерть Бога. «Вплоть до конца XVIII века человек не существовал. Человек – это недавнее создание, которое творец всякого знания изготовил своими собственными руками не более двухсот лет назад; правда, он так быстро состарился, что легко вообразить, будто многие тысячелетия он лишь ожидал во мраке момента озарения, когда наконец он был бы познан» [Фуко. Слова и вещи. 1994. С. 330]. И вот этому одряхлевшему, истлевающему на глазах созданию – человеку – уже негде приткнуться. И не потому, что Фуко специально изгоняет его с насиженных мест, а потому, что само человеческое представляется философу основным фетишистским объектом. Произнося слово «человек», мы фетишизируем саму возможность самотождественности. Стоит, однако, помнить, что для любой самотождественности характерна принципиальная неопределенность: непонятно, что чему тождественно, если это «что» возникает в ходе отождествления.

Все, впрочем, радикально меняется, если эта неопределенность именуется «долгом». Существование человека, как и сама возможность человеческого существа, предстает как абстракция долга. Человек исполняет долг, потому что существует, и он существует, потому что следует долгу Превращенное с легкой руки Канта в реализацию долга, человеческое существование оказывается воплощением закономерной эволюции: человек появился, поскольку его не могло не быть. Под наибольшее подозрение Фуко попадает именно это предельное сращение моралистической проповеди и историсофского натурализма. Морализаторство на темы долга оказывается не только лейтмотивом современной этики, но и формой дани, которую последняя по сей день приносит кантианству.

У французского мыслителя этику заменяет та особая разновидность политизации жизни, которую наиболее точно передает слово «активизм». Любые нравственно-этические воззрения, любые представления о добре и зле сами по себе уже выступают действием. Нельзя просто исповедовать ценности – их можно только отстаивать, нельзя просто принадлежать определенной этической системе – эту принадлежность всегда приходится отвоевывать, нельзя просто занимать нравственные позиции – это с неизбежностью оборачивается целой системой движений (назови их хоть «гимнастикой души», хоть «техникой себя»).

И все было бы замечательно, если бы закономерным следствием фукианской нравственной философии не стало наделение этическим смыслом любого телодвижения. (И только лишь телодвижения!) Эта новация обозначила конец этики и пришествие зона постэтического существования. Сегодня для того, чтобы быть нравственным, уже не нужно обладать убеждениями – достаточно попросту шевельнуть пальцем. Среднестатистический обыватель начала нынешнего века не нуждается ни в какой «системе взглядов». Она с успехом заменяется у него симфонией слаженной работы внутренних органов, конечностей, мышц, сухожилий, кровеносной системы, вестибулярного аппарата, короче говоря, самой телесностью во всем ее святом и одновременно порнографическом бесстыдстве.

Против антропоморфизма

Возможность отношения Мишеля Фуко к справедливости определяется полной утратой моралью связи с трансцендентным: моральное поведение больше не соотносится с перспективой божественного избранничества, посмертного воскресения и (или) загробной жизни. Нравственные суждения не освящаются авторитетом Бога или богов, перестают черпать свою легитимность в религиозной догматике и пророческом дискурсе. Если Фридрих Ницше констатировал смерть Бога, то Фуко открыл, что ей предшествует смерть человека (оставшаяся незамеченной в тени «великой кончины», постигшей Творца).

Возможность философии Фуко непосредственно связана с концом антропоморфизма (предсказанным еще Людвигом Фейербахом). Антропоморфные описания могут быть атрибутированы кому угодно и чему угодно. Антропоморфизм имеет необозримую историю, общий лейтмотив которой выражает древнее высказывание софиста Протагора о том, что человек является мерой всех вещей. При этом любой антропоморфизм держится на принципиальной неразрешимости вопроса о копии и образце, создателе и творении. Так и не достигает окончательного решения проблема первичности (профанизацией которой служит знаменитый спор о курице и яйце): так что, люди все-таки подобны богам или же, напротив, боги подобны людям?

Философия Мишеля Фуко одним махом разрывает этот порочный круг. Однако для того, чтобы не произошло нового срастания, французский теоретик вынужден прибегнуть к специфическому варианту инставрации: связывая возможность антропологической метафизики со «склеиванием» эмпирического и трансцендентального, он настаивает на их полном и безоговорочном разъединении. Фуко указывает на то, что «склеивание» эмпирического и трансцендентального является уже целью критической философии Иммануила Канта. Однако, обращая трансцендентальное и эмпирическое в противоположности, последний только преобразует их в двухчастную конструкцию, идеально приспособленную для грядущего тождества (возникновение которого не заставляет себя ждать).