ПРИКОСНОВЕНИЕ К ПРОШЛОМУ
С погодой не повезло. Шел дождь. Я ехал в прошлое, в свою далекую юность, и сейчас пристально, до боли в глазах, всматривался в зыбкие очертания местности через размытое дождем ветровое стекло газика. Чуть всхолмленная равнина с почерневшими от дождей и поздней осени стеблями полыни или бурьяна. Может быть, это степь из моего детства, в ней чувствуется что-то знакомое и близкое. Я уже не в первый раз замечаю: встреча с землей, где прошла какая-то часть твоей жизни, волнует, пожалуй, больше, чем встреча с друзьями.
На краю этой степи я должен увидеть море, вернее, залив... Вот она, тусклым серебром уже блеснула вода на фоне темной равнины. Сиваш. Это звучное имя возвращает меня к далекой осени 1943 года.
Подъезжаем к дамбе. Добротная, высокая, возведенная в промышленных целях, она надвое рассекла Сиваш. Переехав по дамбе на материк, который когда-то мы называли Большой землей, я смотрю назад, в сторону Крыма. Хмурым ноябрьским утром сорок третьего года мы подошли к этому берегу, именно к этому мысу, где сейчас стоит насосная станция. Здесь было самое короткое расстояние до Крыма — три километра гнилой сивашской воды. Три километра воды, которую мы должны пройти вброд в холодный ноябрьский день. С жуткой дрожью вступили в ледяную воду. Первое чувство — выбежать обратно. Если бы я был один, пожалуй, так и сделал бы. Но нас много, мы идем цепочкой, какая-то невидимая нить связывает нас. Никто даже не оглядывается назад. Ледяной холод пронизывает до костей и сковывает ноги острой болью. Я до сих пор помню, как потом постепенно, незаметно ушло это ощущение холода, прошла и боль, но одновременно я перестал ощущать собственное тело. Каким-то чудом еще двигались бесчувственные, омертвевшие ноги.
Ночью я спал в старой неглубокой траншее. Где-то достал соломы и подстелил под себя. Просыпался через каждые полчаса. Так началась наша долгая, на всю зиму, изнурительная сивашская жизнь.
...Мы движемся по крымскому берегу, я прошу водителя ехать как можно медленней. Унылая, насквозь, промокшая низина. Где-то здесь стоял наш батальон. Нет, нет, кажется, дальше... Я не могу точно определить нашей, говоря военным языком, дислокации — гладкая равнина, почти никаких ориентиров.
Но я знаю одно место, и я наверняка его найду. Это полуостров Тартугай. Едем по берегу. Он оказался много дальше от переправы, чем я предполагал. Это место меня особенно волнует. Здесь я прожил долгих пять месяцев. Это был плацдарм в плацдарме. Если люди на Сивашском плацдарме были отрезаны от материка, то мы были отрезаны от них. Наш батальон закрепился на кончике полуострова.
Вот он, Тартугай, сразу узнаю по очертаниям. Вплотную подъезжаем к берегу. Рукой подать до моего Тартугая — всего полкилометра воды отделяет его от нас. Там памятник воину, форсировавшему Сиваш. Кружными путями, через «немецкий тыл», подъезжаем к гранитной фигуре солдата с автоматом. Тут, у его подножия, начинаются наши окопы. Несмотря на прошедшие двадцать семь лет, хорошо сохранились следы траншей — газик вынужден их объезжать.
Водитель Виктор остается в машине. Чего ему мокнуть под ноябрьским дождем?
Это самый скучный клочок Крыма. Я иду по траншее, потом — к себе в «тыл». Натыкаюсь на квадратную яму и узнаю ее: это землянка — штаб нашего батальона. Смотрю дальше, на основной плацдарм, который в свою очередь был для нас Большой землей. Оттуда каждый день по воде таскали мы на себе боеприпасы, продукты и питьевую воду. Суточный паек воды — полстакана. Мне вспоминается давно забытое ощущение непроходящей жажды. Как говаривали солдаты: «Житуха была на Сиваше что надо...»
Пустынно и как-то сиротливо в этот ноябрьский день на берегу Сиваша. Только отара овец пасется в районе соседнего полка. Горячей волной входит в меня другой, такой же хмурый, ноябрьский день. Да, тогда тут проходили напряженные фронтовые будни. Хотя в открытой степи днем и не чувствовалось заметного движения, суеты, народу уже было много. Мы обживали этот клочок, своим теплом обогревали промерзшую крымскую землю.
Нечто странное происходит со мной: будто я после долгих лет вернулся в свой заброшенный, развалившийся дом. Быть может, мои предки-кочевники чувствовали то же самое, когда возвращались на свой старый джайляу.
Прошлое властно входит в меня. Я начинаю видеть знакомых, друзей, солдат и офицеров — в памяти всплывают их лица, фамилии, имена. Начинаю видеть, как они здесь ходили, смеялись, ругались, воевали... Почерневшая мокрая степь оживает. Я рад этому. За этим я и приехал сюда через 27 лет. Здесь кусок моей жизни, частица моего сердца. Давно, очень долго живет во мне Сиваш.
...Мы шли на расширение плацдарма. Мы шли сюда, в Тартугай — в этот узкий залив шириной всего 500 метров. Воды было выше колен. Помню, раза два у меня сапоги застревали в грязи. Прямо в воде пальцами ног нащупывал я голенища и натягивал соскальзывающий сапог. Продвигались нестройными рядами. С того берега били вражеские автоматчики-патрули. Наши минометчики сделали всего десятка полтора выстрелов: боеприпасы и артиллерию еще не успели перевезти с Большой земли. Мы шли. Убитые падали. Тяжелораненых волокли по воде обратно. Как только вступили на сушу, все закричали «ура», и окоченевшие ноги вдруг легко понесли нас вперед. Вот так мы и захватили этот клочок соленой земли, чтобы жить, страдать и воевать на нем.
Кажется, никто особенно не отличился тогда. Мы об этом и не думали, нам хотелось выполнить приказ и остаться в живых. Последнее удалось не каждому. Но сейчас мне кажется, что тогда отличились все. Все шли на подвиг. Подвигом были наш быт, наши будни, вообще наша жизнь на Сиваше. Подвиг совершила моя скромная, никакая не гвардейская, имеющая нумерацию далеко за двести, пехотная дивизия...
...Дождь не перестает. Я брожу по Тартугаю. Шагаю по целине. А ноги вязнут в глине. Интересно: тогда, наверное, тоже была глина, особенно в окопах. Как-то забылось это. Но многое помнится. Тартугай разбередил старое. Этот кусок жизни медленно, тяжело ворочается во мне. Я хотел понять, осмыслить, заново почувствовать ту жизнь, чтобы рассказать о ней людям. Я приехал сюда, чтобы понять смысл того, что происходило здесь в сорок третьем. Кажется, я начинаю понимать.
1970
КОБЫЗ КОРКУТ-БАБА[6]
Очень трудно рассказать о культуре моего народа. Сделать это трудно не только писателю, думаю, нелегко это будет даже историкам. Когда мы углубляемся в историю нашей культуры, то нам кажется, что мы читаем книгу, начальные страницы которой были оборваны и затеряны.
Как обрывчатые, непоследовательные воспоминания, кое-как удержанные хрупкой детской памятью, мелькают названия древних цивилизованных городов: Баласагун... Тараз... Отрар... Они связывали восток с западом. Там была большая торговля, большая культура... Та же зыбкая память вдруг ярким лучом прожектора вырывает из тьмы раннего средневековья одинокую, но могучую фигуру аль-Фараби, прозванного вторым Аристотелем. Он был из города Отрар — арабское название которого Фараба.
И здесь как бы обрывается связь времен. Наступает темная полоса монгольского нашествия. Несколько столетий не сохранили нам литературных памятников. Это провалы нашей памяти, которых было немало в нашей истории. Мы с глубокой болью ощущаем их.
Но жизнь не терпит пустоты. И народ заполняет эти провалы богатейшим устным творчеством. Он создает большое количество, целые циклы героического эпоса, в нем отражается его история, его судьба и жизнь.
Казахи создают самый богатый лироэпос, насчитывающий многие десятки высокохудожественных и оригинальных в своем роде поэм. Среди них такой шедевр, как «Козы-Корпеш и Баян-слу», предвосхитивший сюжет — и не только сюжет — «Ромео и Джульетты» Шекспира.
6
Баба — дед, пращур.