Изменить стиль страницы

Вечером у Ержана выдалось свободное время. И как только он был предоставлен самому себе, страшно захотелось увидеть Раушан. С той минуты, когда она стояла, вытянувшись перед Муратом, и ее рука, поднятая к козырьку, немного дрожала, и потом, когда она побежала в санчасть в своих неуклюжих, непомерно больших сапогах, с той минуты Ержан словно прожил новую жизнь. Он так много перечувствовал за эти часы. Все перевернулось в его сознании. Он сам не мог понять, что с ним происходит. Что-то новое созрело в нем, и он должен был это высказать. Уже близка ночь. Все может случиться в эту ночь на передовой, он может погибнуть, унося с собой то новое, что совершилось в нем, и Раушан никогда не узнает об этом. Он сказал Зеленину, виновато пряча глаза и путаясь в словах:

— Я... отлучусь на полчасика... э-э... схожу в штаб. Ты посиди здесь.

Опасения не найти Раушан, мучившие Ержана по дороге, оправдались. В санвзводе Раушан не было. Санитары рыли окоп в ложбине, поросшей молодыми деревцами. Коростылев дружески кивнул Ержану. Кажется, он не заметил ни порывистых движений Ержана, ни его блуждающих глаз, и ему не показалось странным, что Ержан неизвестно зачем ищет девушку в темноте, которая уже сгущалась над окопами.

Ержан скользнул взглядом по клади, сваленной на телегу. Санитарной сумки Раушан здесь не было. Он прислонился к телеге и стал наблюдать, как сильно и хватко работает лопатой Коростылев.

Подошла Кулянда.

— Просто так зашли? — нерешительно переминаясь, спросила она.

— Просто так.

Помолчав, Кулянда сказала:

— Раушан пошла в санроту.

Его подмывало спросить, когда она вернется, но он стоял и молчал.

Коростылев воткнул лопату в землю, отряхнулся и подошел к Ержану.

— А ну, поздороваемся, — и он широкой, как лопата, ладонью сжал пальцы Ержана.

— Как живем-можем, старина?

Разговор сразу принял шутливый оборот. Ержан старался казаться веселым, но это у него не получалось.

— Живем-можем, дай тебе боже, — ответил он русской прибауткой. — Вот перекурим и станем землю рыть, как сурки. Мы военные люди, старина.

Вкусно посасывая, Коростылев тянул самокрутку в палец толщиной. Огонек, вспыхивая, освещал крылья его маленького носа,

— Балагуришь, мальчик? — спросил он. — А на душе, вижу, кошки скребут. Муторно?

— Это с чего ты взял?

Коростылев добродушно засмеялся. Ержан не улыбался.

— А как же? — сказал Коростылев. — Вот я смеюсь, а ты губы поджал.

— Поджал, потому что ничего смешного нет, — проговорил Ержан, начиная сердиться.

— Ну, полно тебе, я же в шутку, — Коростылев положил свою руку на плечо Ержана.

Ержан вывернулся из-под его руки:

— Лапа у тебя... как у медведя.

— А я и есть медведь. — Коростылев неожиданно заговорил спокойно и задумчиво. — И хоть я медведь, а чувствовать способен.

— Да я тоже в шутку, — сказал Ержан, боясь в эту минуту даже самой пустой размолвки.

— Верно, мальчик. Балагурить сейчас — дело лишнее. Я вот всю финскую прошел. С первого и до последнего дня. Видал виды, и то на душе тревожно. Поначалу, конечно, трудновато тебе будет. Нет на свете ничего такого, чего бы твердый человек не перенес. Не война страшна, а непривычка к ней. Все это временное, пройдет. И такое будет: лежит с тобой рядом убитый товарищ, а ты преспокойно хлеб уминаешь. Ничего с тобой не случится, верь в свою звезду.

Ержан вдруг судорожно взъерошился, резко повернулся к Коростылеву:

— Черствый вы человек!

— Я-то? — Коростылев стоял спокойно, глубоко затягиваясь своей цигаркой. — Допустим. Но и ты научишься брать хлеб из мешка убитого. Заруби себе на носу: человеку, который целым выходит из боя, необходимо жить дальше. А война — вещь суровая. Нелегко на войне мягкому, слабому человеку. Ожесточиться надо: и к врагу, и к собственной слабости.

Все, что говорил Коростылев, вызвало в Ержане смутный протест, но он не сумел ему возразить. Коростылев бросил окурок, затоптал его. Голос его смягчился:

— Кажется, я тебя расстроил. Но ты согласись со мной в самом главном. Что самое главнее? Закалка. Сразу бери себя в руки. Стой непоколебимо, как гранит, но никогда не теряй веру в товарища. Надейся на него, верь, люби. Это сбережет тебя от смерти. Я, понятно, не идеалист, но вера — большое дело на войне.

— Я верю в победу над фашизмом, — сказал Ержан.

— В это мы все, советские люди, верим. Нелегко нам она достанется, а добудем ее. Что еще нужно солдату? Чтобы был у него где-нибудь верный человек, надежный и преданный.

— Вы говорите о любви?

— Пусть будет так. Но я не о баловстве говорю — всякие там перемигивания да переглядки. О настоящей любви речь, о той, которая даже из когтей смерти вырвет. Важно знать, что есть у тебя такой человек, которому ты всем сердцем веришь... И жизнь за него положить готов. Такая любовь, братец ты мой, иногда лучше брони бережет. Защищает она на войне человека. Ты ее в своем сердце хранишь и зря, дураком смерти не поддашься. Ранят тебя — выживешь, чтобы в сердце любовь не погибла.

— Вы это сами пережили?

— Соль не в том, — ответил Коростылев обыденным голосом, словно очнулся от сна.

— А вы философ.

— Да, имею такое пристрастие. Говорят, Германия — родина философов, но фашисты начисто их вытоптали. — Коростылев опять хотел найти шутливый тон, видимо, досадовал на то, что неожиданно открылся Ержану.

— Давай-ка за работу, — сказал он.

Было неловко стоять возле работающих людей и ничего не делать. Ержан собрался уходить. Кулянда навязалась в попутчицы — ей будто бы нужно в четвертую роту, отнести пакеты. Ержан казнился: надо ж было ему сюда прийти, все равно попусту. И люди, пожалуй, догадываются!

Уже было совсем темно. Приподнимая край ночи, на горизонте помигивали артиллерийские вспышки. Звук канонады доносился сюда легко, как-то обессиленно. Война, объевшись за день человеческим мясом, надвигалась медленно, постанывая, как настоящий обжора. Слова Коростылева стояли у Ержана в ушах. Можно ли было думать, что в этом неповоротливом, грубом на вид человеке столько нежности? Его первые слова о труде и хлебе ошеломили Ержана, оскорбили в нем человеческое достоинство.

Но спустя минуту Коростылев заговорил по-другому. Может быть, в иное время его внезапная исповедь не тронула бы Ержана, даже показалась бы дикой. Но здесь, на фронте, души людей подобны струнам на сыгранных инструментах, они настроены на один лад — стоит зазвучать одной струне, как вторят другие. Коростылев высказал то, что уже давно тревожило Ержана. Потребность любви, раз проснувшись, росла по мере приближения к фронту. Воображение его работало. Чем чаще он видел Раушан и чем упорней о ней думал, тем выше она поднималась в его глазах. Как удержать ее, как приблизиться к ней? Если бы они могли тесно взяться за руки — что им война, сполохами озаряющая ночное небо? Они не отдали бы друг друга смерти.

Ержан шел, спотыкаясь в темноте, и Кулянда следовала за ним, как тень.

— А хорошо дядя Ваня говорил, — промолвила она, догоняя Ержана. И повторила шепотом: — Очень, очень хорошо говорил.

— Да, это верно.

Дальше шли в молчании. Возле окопа Кулянда задержала Ержана за руку. Лицо девушки в темноте смутно белело, туманилось, ускользало. Сейчас она казалась красивей. Ее чуть раскосые глаза остановились на Ержане, и ему почудилось, что это Раушан смотрит на него.

— Ержан, — проговорила Кулянда дрогнувшим голосом. Она положила руку ему на плечо и снова убрала, потом схватила за край рукава. — Ержан... береги себя... и помни — я всегда с тобой.

Ержан осторожно погладил ее по плечу.

— Спасибо, Кулянда! И ты береги себя...