Изменить стиль страницы

Итак, месть совершена... Но что же дальше? Поэма окончена (но, может быть, и нет), а Лермонтова мучает весь этот вымысел, как нечто совершившееся с ним. В какой-то степени это так и есть. Он думает о Демоне. Думает так, как будто пытается решить свои духовные проблемы. Конечно, не мог бы «пытающий, нескромный, хитрый взор» проникнуть в грудь оставшегося в одиночестве Демона, а все же? Ну, будь он человек с такою же — подобною — душой? Быть может, он сказал бы, что было время:

Когда любил в огне мучений злых
Я женщин мертвых более живых.

Быть может, он сказал бы, что никакая любовь не сильнее первой, но что никто не дорожит ею, а потом расплачивается страданиями воспоминаний. Разве это не грех — оттолкнуть живущее тобой, чистое, невинное Существо? Оттолкнуть... погубить... оставить в вечном горе... даже обречь на смерть. Не дьявольское ли это дело?

Зачем цену утраты на земле
Мы познаём, когда уж в вечной мгле
Сокровище потонет, и никак
Нельзя разгнать его покрывший мрак?
Любовь младых, прелестных женских глаз,
По редкости, сокровище для нас
(Так мало дев, умеющих любить);
Мы день и ночь должны его хранить;
И, горе! если скроется оно:
Навек блаженства сердце лишено.
Мы только раз один в кругу земном
Горим взаимной нежности огнем.

Воспоминания о матери... Волшебные видения далекого детства... Первая любовь... Вот мир души на всю жизнь! Все остальное — грех, грех... непреодолимый, неизбежный, но ужасный.

Лермонтов писал новую поэму «Джюлио», но она была для него как бы продолжением «Демона», — с героями в других обличьях, но внутренне теми же. Джюлио оставил Лору и пустился в развлечения — поехал в Париж, на Рейн, потом в Венецию. Здесь настигла его бурная любовь венецианки, и он чуть не погиб, бросившись с кинжалом на соперника. Его спас призрак Лоры, вставший на его пути. С этих пор он не знает покоя от мук совести. Он вернулся на родину, посетил могилу погубленной им девушки и опять отправился в чужие края, но уже не в поисках приключений, а в самоизгнание. Он забился под землю. Буквально. Стал рудокопом в Швеции... Состарившись раньше времени, он ожидал смерти («зароют мой изгнаннический прах...») как отмщения за то, что он осквернил «первоначальной страсти жар святой». Вот так мог бы каяться и Демон, погубивший монахиню, свою первую любовь:

О, тень священная! простишь ли ты
Тому, кто обманул твои мечты,
Кто обольстил невинную тебя
И навсегда оставил не скорбя?
Я страсть твою употребил во зло,
Но ты взгляни на бледное чело,
Которое изрыли не труды, —
На нем раскаянья и мук следы;
Взгляни на степь, куда я убежал,
На снежные вершины шведских скал,
На эту бездну смрадной темноты,
Где носятся, как дым, твои черты,
На ложе, где с рыданием, с тоской
Кляну себя с минуты роковой...
И сжалься, сжалься, сжалься надо мной!..

Что делать человеку? Грех, подобно Смерти, жмет его, обступает со всех сторон, забирается в самую сердцевину чистого, сопутствует каждому желанию... Юноша, которого отделяет от детства всего лишь несколько лет, беззащитен перед грехом. Он страстно хочет быть добрым, но...

Есть сумерки души во цвете лет,
Меж радостью и горем полусвет;
Жмет сердце безотчетная тоска;
Жизнь ненавистна, но и смерть тяжка.

Лучше не любить... Но это невозможно, так как страсти зажжены в душах дьяволом — они будут бушевать, пока не останется в мире ни одного счастливого человека. Их не остановить. Вот что говорит по этому поводу Джюлио:

Средь гор кавказских есть, слыхал я, грот,
Откуда Терек молодой течет,
О скалы неприступные дробясь;
С Казбека в пропасть иногда скатясь,
Отверстие лавина завалит,
Как мертвый, он на время замолчит...
Но лишь враждебный снег промоет он,
Быстрей его не будет Аквилон;
Беги сайгак от берега в тот час
И жаждущий табун — умчит он вас,
Сей ток, покрытый пеною густой,
Свободный, как чеченец удалой.
Так и любовь...

В ходе этих дум Лермонтов перевел два стихотворения из Томаса Мура — «Арфа» и «Вечерние выстрелы», где юношеское желание или предчувствие смерти стало настойчиво искать поэтического оправдания. В стихотворении «Весна» он смотрит в природу как в зеркало — оно не пророчит человеку возрождения:

Гляжу, природа молодеет,
Но молодеть лишь только ей;
Ланит спокойных пламень алый
С собою время уведет,
И тот, кто так страдал, бывало,
Любви к ней в сердце не найдет.

Байрон собрал в «Часы досуга» стихи, написанные в пятнадцать-восемнадцать лет. Как ни откроешь страницу — вот он, родной, глубоко проникающий в сердце голос друга, да и сверстника. «Годами я еще не стар, — пишет юноша Байрон, — но чувствую уже, что свет — не для меня. Зачем же в сумраке скрыт от нас час, когда человек должен умереть? Мне снился раз чудный сон, видение, полное блаженства. О действительность! зачем пробудила меня ты из этого мира?.. Охотно я бежал бы от людей: я избегаю их, я их ненавижу. Грудь моя жаждет мрачной долины, сумрак которой соответствует ночи мысли моей. О если бы были мне крылья даны, крылья, какие несут голубку к родному гнезду, я бы рассек ими свод небес и улетел бы туда на покой!»

Это было Лермонтову ближе, чем более поздние рассуждения Байрона о смерти, где он чаще всего говорит не о своей собственной, а вообще о смерти, как, например, в четвертой песне «Чайльд-Гарольда»: «Мы погружаемся в бездну, чтобы узнать, чем будем мы, когда наше существо распадется на что-нибудь еще более ничтожное, чем это презренное тело...» Презренное? — с этим Лермонтов был решительно не согласен. А вот еще — Байрон с иронией отозвался в «Дон Жуане» об умершем лет за двадцать до его рождения поэте Юнге, но огромная поэма Юнга, состоящая из рассуждений о «жизни, смерти и бессмертии», читалась во всей Европе. В России во времена Екатерины и Павла появилось множество переводов ее — и отрывки в журналах, и полные (Алексея Кутузова в 1785-м и Ивана Лопухина в 1799 году). Английского издания книги у Лермонтова не было, а русские прозаические переводы отличались тяжелым языком. Но и в этих переводах поэма поражала силой воображения и мысли.

Весной 1829 года «Московский телеграф» поместил в двух номерах «Ночь. I» из поэмы Юнга, ее начало, в стихотворном переводе Михаила Вронченко. Это был тот же английский пятистопный ямб без рифм, что и у Байрона в «Мраке» и «Сне». В нем было что-то завораживающее:

По сне, обычно кратком и прерывном,
Я пробужден: блажен, кто спит сном вечным!
Блажен, когда мечтаний нет во гробе!
Я, пробужден, восстал из моря грез,
Грез бурных, где без цели и надежды
Носилась мысль, рассудка руль утратив.
Ей пробужденье горькая замена
Страданий злых на злейшие страданья...
...Как беден, как богат, почтен, презренен,
Как многосложен, дивен человек!
Сколь непостижным существом он создан,
В нем крайностей так много согласившим!
Он свойств противных чудное смешенье,
Избранная миров далеких связь,
Отличное в цепи существ звено
Ничтожества и Божества предел,
Эфирный луч, померкший, оскверненный,
Божественный и в самом униженье.
Безмерного величья малый образ,
Наследник славы, краха бренный сын;
Ничтожный, вечный; слабый, беспредельный;
Червь, Бог!..