Изменить стиль страницы
Не обвиняй меня, Всесильный,
И не карай меня, молю,
За то, что мрак земли могильный
С ее страстями я люблю;
За то, что редко в душу входит
Живых речей твоих струя,
За то, что в заблужденьи бродит
Мой ум далёко от тебя;
За то, что лава вдохновенья
Клокочет на груди моей;
За то, что дикие волненья
Мрачат стекло моих очей;
За то, что мир земной мне тесен,
К тебе ж проникнуть я боюсь,
И часто звуком грешных песен
Я, Боже, не тебе молюсь.
Но угаси сей чудный пламень,
Всесожигающий костер,
Преобрати мне сердце в камень,
Останови голодный взор;
От страшной жажды песнопенья
Пускай, Творец, освобожусь,
Тогда на тесный путь спасенья
К тебе я снова обращусь.

Лермонтов видит невидимую для других Кузницу. В словах «Молитвы» ее отблески: всесильный... могильный... лава клокочет... дикие волненья... пламень... всесожигающий костер... камень... страшная жажда... спасенье... Словарь Апокалипсиса. Огонь... То, о чем говорил Павлов. Все горит, плавится, возникает из огня. Принимает свои образы и снова растекается пламенем.

Он пишет стихи, в которых мысль как бы плавится, — то принимает определенный образ, то распадается, то выливается в нечто противоположное. «Я не пленен небесной красотой», — говорит он в послании к Дурнову. — «Но я ищу земного упоенья». Можно подумать, что «упоенья» счастьем... Нет. Далее идет рассказ «пылкой души» о том, что не будет она «счастливой близ прекрасной», жестокость которой непобедима; сравнивает себя с «вором седым», который «не кается еще в своих грехах», и кончает послание строками:

И я к высокому, в порыве дум живых,
И я душой летел во дни былые;
Но мне милей страдания земные:
Я к ним привык и не оставлю их...

В «Элегии» он восклицает, как бы сокрушаясь душой о своей «закоренелости» («Но я в любви моей закоренел...»):

О! Если б дни мои текли
На лоне сладостном покоя и забвенья,
Свободно от сует земли...

Тогда бы, да еще «усмиря... воображенье» (то есть справившись как-то со «страшной жаждой песнопенья»...), — «я верно не искал / Ни наслаждения, ни славы, ни похвал». Ему мало посланных судьбой испытаний, он ищет их:

Ищу измен и новых чувствова́ний,
Которые живят хоть колкостью своей
Мне кровь, угасшую от грусти, от страданий,
От преждевременных страстей!..

Но «лоно сладостное» все-таки не изгнано из воображения! А помимо «крови угасшей», есть «деятельная и пылкая душа»! И еще, кроме этого, в одно время с этим — усталость и разочарование... как ржавчина на остывшем железе, пятнающая душу:

Поверь, ничтожество есть благо в здешнем свете.
К чему глубокие познанья, жажда славы,
Талант и пылкая любовь свободы,
Когда мы их употребить не можем?
Мы, дети севера, как здешние растенья,
Цветем недолго, быстро увядаем...
Как солнце зимнее на сером небосклоне,
Так пасмурна жизнь наша. Так недолго
Ее однообразное теченье...
И душно кажется на родине,
И сердцу тяжко, и душа тоскует...

Это страх перед закостенением в пасмурном «однообразии», на одном, хотя бы и родном, месте, перед ужасающе быстрым остыванием души («Остылой жизни чаша...»), перед мимолетностью жизни, в которой человек своих талантов употребить не успевает... Эта ржавчина одно из сильнейших испытаний — она оборотная сторона пылкости (для металла ржавчина и огонь — две крайние точки его бытия). Одно для Лермонтова несомненно: в человеке живет бессмертный дух, о котором говорит Байрон: «Дальше, дальше, без крыл, надо всем, через всё, летят мысли этого существа без имени, без конца, существа, забывшего, что такое смерть».

...Мчатся дни... Медленно идут полные размышлений ночи... Однообразен дневной шум пансиона с его профессорами, надзирателями, толкучими переменами. Еще шумнее собрания по поводу очередного выпуска, а также экзамены... Весь день сверкание и треск, словно некий изобретательный пиротехник запустил в действие замысловатый фейерверк. Разряженные пансионеры, торжественные профессора, тревожно-сдержанные надзиратели, старающаяся быть скромной, но лезущая в глаза своей барской пышностью публика в креслах для приглашенных. Длинные столы с образцовыми чертежами и рисунками. Речи на всех языках. Фехтование. Игра на разных инструментах. И, наконец, с двенадцати часов ночи бал! Лермонтов, как и все пансионеры, поневоле актерствовал: произносил речь, декламировал стихотворение Жуковского «Море» (появившееся в «Северных цветах на 1829 год»), играл на скрипке отрывок из концерта Людвига Маурера. Ему аплодировали. А на балу он танцевал, но без особой охоты.

На последнем пансионском балу 1829 года были многие из его родных и знакомых — Поливановы, Бахметевы, Лопухины, Мещериновы. Была Саша Верещагина, умная и насмешливая... В толпе мелькали все знакомые лица — настроение было самое праздничное: праздники и наступали... Лермонтов перешел в последний — шестой — класс пансиона. Он смотрел уже в самые глаза Свободы — восхитительной, вольной, взрослой жизни!..

Оркестранты старались вовсю... Рухнул и рассыпался угасающими искрами еще один год жизни.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

Во время вакаций было несколько важных событий. Событий, а не просто веселья, шума и беготни по домам! Шум закипал и стихал. Но среди этого шума Лермонтов услышал один взволновавший его звук — голос... голос уст и глаз, тонкой талии и душистых локонов... Это было знакомство, тайное от всех друзей, от всей родни, хотя и случившееся у них на глазах... Никто, даже кузины Лермонтова, даже Саша Верещагина, знавшая всегда все, не подозревал, что он влюблен. Он твердо решил скрыть это. Ему казалось, что и она любит его. Их встречи были редки и многозначительно-серьезны. Он даже стал показывать ей свои новые стихи. Среди них — «Мой демон», написанный уже в этом году, — обработка старого. Демон стихотворения — это не Демон поэмы, над которой продолжалась работа. Это антипод Ангела-Хранителя поэта. У него власти столько же, если не больше, чем у Ангела... Поэт предчувствует трудную жизнь и собирает все свои силы. И вот какова, как он думает, будет его жизнь:

И гордый демон не отстанет,
Пока живу я, от меня,
И ум мой озарять он станет,
Лучом чудесного огня;
Покажет образ совершенства
И вдруг отнимет навсегда
И, дав предчувствие блаженства,
Не даст мне счастья никогда.

Ей показалось, что он слишком много уступает своему демону. «Нет! — с жаром сказал Лермонтов. — Он ведь покажет мне совершенство! Это уже все». — «А счастье? Неужели его совсем нет?» — «Как нет! А предчувствие счастья — разве это не больше, чем оно само?» — «Так вы согласны со своим демоном?» — «Нельзя не согласиться со своей судьбой». — «Это великая судьба, — подтвердила она, — но тогда вам нужно быть дальше от людей, как Байрон». На это он ничего не ответил, но в следующий раз принес ей стихи: