Изменить стиль страницы

— Крикун мальчишка, — так называл Краевский Белинского, — дельную статью написал. Отдает должное нашему журналу (хотя не без критики) и очень едко высмеивает «Сына отечества»... Он хочет перебраться из Москвы к нам, и я все больше склоняюсь к тому, чтобы его пригласить.

Статья Белинского называлась «Русские журналы». Лермонтову смутно припомнилось, что он по какой-то причине связал его имя с именем Булгарина. Вспомнил, столь же смутно, и мимолетную встречу с ним в Пятигорске у Сатина. «Что ж! — подумал он, — хорошее дело, если человек посерьезнел и отказался от ложных взглядов». Статья оказалась действительно серьезной.

Белинский отметил ряд «блистательных» повестей в первых номерах «Отечественных записок» — Одоевского, Соллогуба, Панаева, Даля и среди них — Лермонтова: «В 3-м № помещена «Бэла», рассказ г. Лермонтова, молодого поэта с необыкновенным талантом. Здесь в первый еще раз является г. Лермонтов с прозаическим опытом — и этот опыт достоин его высокого поэтического дарования. Простота и безыскусственность этого рассказа — невыразимы, и каждое слово в нем так на своем месте, так богато значением». Далее, при разборе стихотворного отдела журнала, Белинский похвалил все стихи, помещенные здесь Лермонтовым, — «Думу», «Поэта», «Русалку», «Ветку Палестины», «Не верь себе». Последнее Белинский процитировал почти целиком.

Мельгунов в «Литературных прибавлениях» Краевского писал о «Думе»: «Эти стихи г. Лермонтова, молодого поэта с большим дарованием, наводят тяжелую грусть и заставляют невольно задуматься. Дай Бог, чтобы предчувствие не сбылось, чтоб поколение наше оставило прочный след на земле, запечатлев его плодовитой мыслью и гениальным трудом. Так времена спешат: спешите и вы вперед, не медлите» (он же в следующем году о «Думе»: «Это стихотворение есть страница из современной истории, глубоко философский вывод из ее фактов»).

К этому времени репутация Лермонтова как поэта установилась прочно. И вот только теперь (что, конечно, случайно совпало с выступлением Белинского) Софья Николаевна Карамзина дает ему свой альбом с тем, чтобы он написал туда стихи... Он знал, что это альбом для избранных, «лучших» и «великих», а не просто вольный и лишенный претензий, какие есть чуть ли не в каждом доме. Тот, кому он давался, был как бы заранее скован и обязан... Лермонтов все-таки взял его, положил у себя дома и недели две не открывал. Ему стало ясно, что тут без истории не обойдется и что совершенно всерьез он ничего сюда не напишет.

26 июня он вернул Софье Николаевне альбом. Вечером следующего дня она писала сестре Екатерине Николаевне Мещерской: «За чаем у нас были Смирновы, Валуевы, гр. Шувалов, Репнин и Лермонтов. С последним у меня в конце вечера случилась неприятность; я должна рассказать тебе об этом, чтобы облегчить свою совесть. Я давно уже дала ему свой альбом, чтобы он в него написал. Вчера он мне объявляет, что когда все разойдутся, я что-то прочту и скажу ему доброе слово. Я догадываюсь, что речь идет о моем альбоме, — и в самом деле, когда все разъехались, он мне его вручает с просьбой прочесть вслух и, если стихи мне не понравятся, порвать их, и он тогда напишет мне другие. Он не мог бы угадать вернее! Эти стихи, слабые и попросту скверные, написанные на последней странице, были ужасающе банальны: «он-де не осмеливается писать там, где оставили свои имена столько знаменитых людей, с большинством из которых он не знаком; что среди них он чувствует себя как неловкий дебютант, который входит в гостиную, где оказывается не в курсе идей и разговоров, но он улыбается шуткам, делая вид, что понимает их, и, наконец, смущенный и сбитый с толку, с грустью забивается в укромный уголок», — и это все. «Ну, как?» — «В самом деле, это мне не нравится: очень заурядно и стихи посредственные». — «Порвите их». Я не заставила просить себя дважды, вырвала листок и, разорвав его на мелкие кусочки, бросила на пол. Он их подобрал и сжег над свечой, очень сильно покраснев при этом и улыбаясь, признаться, весьма принужденно. Маменька сказала мне, что я сошла с ума, что это глупый и дерзкий поступок, словом, она действовала столь успешно, что довела меня до слез и в то же время заставила раскаяться, хотя я утверждала (и это чистая правда), что не могла бы дать более веского доказательства моей дружбы и уважения к поэту и человеку. Он тоже сказал, что благодарен мне, что я верно сужу о нем, раз считаю, что он выше ребяческого тщеславия. Он попросил обратно у меня альбом, чтобы написать что-нибудь другое, так как теперь задета его честь. Наконец он ушел довольно смущенный, оставив меня очень расстроенной».

В тот же вечер Лермонтов сопровождал ее и Владимира Карамзина во время верховой прогулки. Она старалась «рассеять неприятные впечатления» от происшедшего днем, но Лермонтов этим происшедшим в конце концов остался доволен, — Софья Николаевна, как и он сам, не оказалась истинно светским человеком. Ее долг был — поблагодарить за стихи, выразить свое удовольствие (ведь в общем тут достаточно имени), а за его спиной, может быть и посмеяться над ними. Вот тут-то Лермонтов и принял ее всей душой. 30 июня была еще верховая прогулка. «А вечером, — пишет Карамзина сестре, — у нас снова собрались все наши завсегдатаи, в том числе и Лермонтов, который, кажется, совсем не сердится на меня за мою неслыханную дерзость по отношению к нему как к поэту».

В Царском Селе шла обычная летняя жизнь — чаепития, танцы, прогулки, поездки в Павловск. Иногда бывал у Карамзиных Иван Петрович Мятлев, только что вернувшийся из трехлетнего путешествия по Европе. Это был прославленный в Петербурге балагур и острослов, рассказчик анекдотов, сочинитель романсов и песенок, но в особенности «макаронических» стихотворений, где перемешаны в самом смешном порядке русские и французские слова (он написал также огромную поэму этим смешанным языком — о путешествии некоей мадам Курдюковой, провинциальной барыни, за границу). Этот балагур был немолод, осанист на вид, к тому же камергер, но неистребимая страсть писать смешные пустяки и всюду их читать (он добрался даже до царя, которого рассмешил до колик) сделала его буффоном и почти посмешищем. За глаза его звали Ишкой Мятлевым. Шутовство его было уморительно, но удручающе однообразно, что тоже было смешно. Так что и в большом свете, как оказалось, были свои скоморохи.

22 июля читал у Карамзиных свои мемуары Филипп Филиппович Вигель — он имел недоброе, но талантливое и хлестко-остроумное перо, а портреты изображаемых им лиц у него получались не совсем достоверными, но в деталях поразительно точными... Многие из этих лиц были живы, и это давало мемуарам Вигеля особенный — скандальный колорит... Он, директор Департамента иностранных исповеданий, был в приятельских отношениях со всем кругом старших литераторов, не исключая Пушкина и Жуковского. Это был старый арзамасец (член литературного общества, созданного Жуковским в 1815 году) под кличкой Ивиков Журавль, в сокращении — Журка. Случалось, что те, о ком он писал, присутствовали на чтении. Успех он имел необыкновенный. Издавна бывал у Карамзиных и другой арзамасец, также приятель Жуковского, теперь — министр внутренних дел, Дмитрий Николаевич Блудов. В последние годы, правда, он появлялся здесь редко. Его дочь Антонина передавала Софье Николаевне, что он «очень ценит Лермонтова и почитает единственным из наших молодых писателей, чей талант постепенно созревает, подобно богатой жатве, взращиваемой на плодоносной почве, ибо находит в нем живые источники таланта — душу и мысль!».

Лермонтов постепенно становится душой небольшого кружка самых близких друзей Карамзиной. Она пишет сестре, что его «присутствие всегда приятно и всех одушевляет». Узкий кружок друзей Карамзиных привлекал его больше, чем многолюдные сборища у Одоевского, где нередко встречались люди, не знакомые друг с другом (тут бывало много интересного, но это совсем другое дело!). Впервые в жизни он почувствовал себя на своем месте, в своем кругу. Только здесь душа его переживала мирные минуты. И вот что написал он в ту пору, в августе 1839 года, в альбом Софье Николаевне взамен разорванного стихотворения: