Изменить стиль страницы

Встречи показали, что число их участников постоянно: шестнадцать. Вспомнили повесть Бальзака «Histoire des treize» («История тринадцати»), в которой действует группа людей, называвшая себя «Les treize» («Тринадцать»). Решили больше никого не принимать, засекретить свои ночные разговоры и назваться «Les seize» («Шестнадцать»). Это были Лермонтов, Монго, Браницкий, братья Шуваловы, братья Долгорукие, Дмитрий Фредерикс, Николай Жерве, Федор Паскевич, Петр Валуев, Борис Голицын, Иван и Григорий Гагарины, Александр Васильчиков и Михаил Лобанов-Ростовский. Браницкий и Иван Гагарин были с Лермонтовым одногодки. Жерве старше их на семь лет, а Григорий Гагарин на четыре. Все остальные моложе — Валуев на один год, Монго на два, Шувалов на три, Фредерикс и Васильчиков на четыре, Александр Долгорукий, Лобанов-Ростовский и Борис Голицын на пять, Сергей Долгорукий на шесть, а сыну фельдмаршала Паскевича было и вовсе шестнадцать лет. Собирались только для разговоров. Очень важно рассаживались по диванам и стульям, закуривали кто сигары, кто трубки и заводили разговоры о политике.

Как вспоминал Браницкий, они «все обсуждали с полнейшей непринужденностью и свободой, как будто III Отделения собственной Его Императорского Величества канцелярии вовсе и не существовало: до того они были уверены в скромности всех членов общества».

Разговоры в самом деле не вышли за пределы кружка, но о самом существовании «Les seize» в обществе узнали довольно скоро, тем более что в театрах и на великосветских вечерах они также держались вместе. Ничего особенно значительного из «Les seize» не вышло — уже зимой кружок начал рассеиваться, но все-таки это было настоящее, серьезное общение людей примерно одного поколения, общение без сплетен, шума, карт и попоек... Даже фат Монго начинал здесь скорбеть о пустоте гвардейской жизни и вместе с другими мечтать о каком-то большом деле или об отъезде на Кавказ под горские пули... В других обстоятельствах, вне кружка, это были веселые молодые люди, но здесь, ночью, в табачном дыму, обнаруживалось, как много в них меланхолии, раннего разочарования во всем, даже нежелания жить. И ведь все это были родовитые аристократы, богатые люди с огромными возможностями выбора путей в жизни. Это было грустно видеть. Лермонтов понял, что они для России не сделают ничего. Их ум, таланты, свободомыслие, храбрость — все пойдет прахом, рассеется трубочным дымом... Возникшие было надежды пропали.

Осенью Лермонтов сблизился с Александром Ивановичем Тургеневым, человеком из поколения «отцов», и разговоры с ним от раза к разу стали укреплять душу Лермонтова, затосковавшую было на призрачных ночных бдениях «Шестнадцати». Тургенев был удивительный человек — это был мир, и настолько разнообразный, что его нельзя было ни за какое время исчерпать... Массивный, тучный, с небольшими, но зоркими серыми глазами, он был вездесущ. Он объездил Европу, был знаком со всеми знаменитыми писателями в Германии, Франции, Англии. Письма его к друзьям (среди них к Жуковскому и Вяземскому) печатались в России в разных журналах, — в 1836 году в «Современнике» Пушкина под названием «Хроника русского». Во всех странах он собирал материалы по русской истории, добивался доступа в архивы Ватикана, Парижа, Лондона... Он был блестящим собеседником, никогда не говорившим о пустяках... Его брат декабрист Николай Тургенев живет в Англии, в изгнании, — он не может вернуться в Россию, потому что считается одним из главных организаторов восстания. Александр Иванович неустанно хлопочет о его прощении (ему помогает в этом Жуковский), но царь требует одного: явки с повинной.

Александр Иванович был дружен с Пушкиным со дней его отрочества. В 1811 году содействовал его поступлению в Лицей. Он был возле поэта в последние дни его жизни. Может быть, именно по его рекомендации Карамзины решили привлечь Лермонтова в свою среду — «Смерть Поэта», а потом «Бородино» и «Песня про царя Ивана Васильевича...» убедили его в том, что это большой поэт. И не поэты Жуковский и Вяземский, а именно он, Тургенев, проникся горячим сочувствием к Лермонтову, верой в него (Жуковскому не понравился «Демон», хотя в остальном он считал Лермонтова одним из самых талантливых молодых поэтов, а Лермонтов, почувствовав некий холодок с его стороны, перестал посещать его субботы в Шепелевском дворце).

Очень часто у Карамзиных, на балах, в театре Лермонтов возле Тургенева. В фойе, в зале у колонны, за обеденным столом, в экипаже, на прогулке пешком они беседуют, и, как почувствовал Лермонтов, этот пожилой, грузный человек тянется к нему душой, сочувствует ему. Божий дар всегда привлекал Тургенева в людях — это было в человечестве, как он полагал, главное. Вместе с тем, восхищаясь, Тургенев страдал и печалился о человеке, в котором такой дар жил, — о непрочном сосуде, который может быть разбит при любой случайности.

Лермонтов расспрашивал его о Пушкине. В ноябре — декабре 1836 года и в январе 1837-го Тургенев особенно близко сдружился с Пушкиным. Тогда как большой свет злорадно посмеивался над «дурными» настроениями поэта в связи с интригами Дантеса и его друзей (даже Софья Николаевна Карамзина и Вяземский не одобряли «смешного» поведения Пушкина в обществе, его мрачности), Жуковский и Тургенев понимали его, стремились ему помочь. Но если Жуковский хлопотал лишь о предотвращении дуэли, то Тургенев входил во все интересы Пушкина, посвящая его в свои. Они жили близко друг от друга и встречались иногда несколько раз на дню. «Он полон идей, — писал Тургенев в Москву одной своей знакомой о Пушкине, — и мы очень сходимся друг с другом в наших нескончаемых беседах; иные находят его изменившимся, озабоченным и не принимающим в разговоре того участия, которое прежде было столь значительным. Я не из их числа, и мы с трудом кончаем разговор, в сущности не заканчивая его, то есть никогда не исчерпывая начатой темы». В это время Пушкин деятельно занимался своим журналом. 10 декабря они были вместе во французском театре; и когда французский посол де Барант спросил его о французских актерах этого театра, Тургенев ответил: «Играют похабные пьесы».

Через пять дней Пушкин читал Тургеневу «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...». Они беседовали о «Слове о полку Игореве» (Пушкин дал Тургеневу для брата Николая список «Слова...», которое он готовил для издания), о Михаиле Орлове, о Ермолове и Чаадаеве. Пушкин прочитал Тургеневу свое письмо к Чаадаеву от 19 октября 1836 года, которое, опасаясь перлюстрации, не решился отослать. Пушкин спорил с Чаадаевым, особенно по поводу «нашей исторической ничтожности» («Клянусь честью, — писал Пушкин, — что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал»), но соглашался с оценкой теперешней жизни («Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь — грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, что равнодушие ко всему, что является долгом, справедливостью и истиной, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству — поистине могут привести в отчаяние»). Тургенев сказал, что некоторые места этого письма вспоминаются при чтении его, Лермонтова, стихов, таких, как «Дума» и «Поэт»... Общество не изменилось! Тургенев говорил о том, как поразила его «Капитанская дочка», которую он прочел в декабре 1836 года в четвертом томе «Современника», — все случайности, которые с легкостью совершает герой романа, суть звенья в предопределенной ему судьбе!

Тургенев совершенно откровенен с Лермонтовым. Узнав, что он интересуется Ермоловым и Грибоедовым, Тургенев сказал ему, что «Ермолов, желая спасти себя, спас Грибоедова. Узнав, предварил его за два часа», то есть сообщил о предстоящих обыске и аресте в связи с восстанием 14 декабря 1825 года, — Грибоедов успел сжечь документы, из-за которых мог пострадать не только он. И очень, очень грустен был рассказ Александра Ивановича о том, как он хоронил Пушкина.

— Государь повелел мне провожать тело Пушкина до последнего жилища его... я выехал в ночь... не взял казенной подорожной... Передо мной скакал в своем возке жандарм... Гнали так, что пала одна из лошадей, впряженных в сани с гробом.