Изменить стиль страницы

И, и, и… Что может значить это загадочное, многозначительное «и», эта недомолвка, это многоточие?… Быть может, между ними произошло то, что она не осмелилась доверить бумаге?.. А может, между ними еще существуют какие-то отношения, теплится любовь?..

И, и, и… Что же это было такое, о чем она не решилась написать? Может быть, у нее не хватило мужества оборвать прежние отношения и вот как протяжный отзвук мощного аккорда в ее дневнике осталось многоточие…

И, и, и…

Он бился, как рыба на крючке, пытаясь освободиться от этого «и», застрявшего в горле и тащившего его, вытаскивавшего из состояния сонливости и скованности, вызванного, видимо, тем, что давно не менял он позы. Не мог он избавиться от этого навязчивого «и», в его мозгу непрестанно звучало «и-и-и…» — назойливо зудело… и что бы он ни делал: сжимал кулаки в карманах, встряхивал головой, сбрасывая с себя капли ночного тумана и дремоту, — непрестанно звучало, назойливо зудело «и-и-и…». Не мог он избавиться от обуревавших его сомнений, как от какой-то надоедливой мысленной икоты… «и» и многоточие, которое засасывало его, точно зыбучие пески… и-и-и… Перед ним снова простерлась пустыня, снова начиналось одиночество… и-и-и… тенями исчезли его мечты о счастье, а воспаленное воображение рисовало сцены банального флирта юного офицерика и сельской учительницы, которая не захотела понапрасну терять время в столице и, желая соблазнить тщеславного молокососа, любителя легких побед, разыгрывала роль кокетки и недотроги, успешно соперничая с молодыми девушками. В мыслях он воссоздавал все то, что она из-за стыда, ради приличия или из благоразумия — неизвестно почему — не осмелилась запечатлеть в своем дневнике, все, что скрывалось за одной только буквой — основой всего, поскольку эта буква означает узы, союз, связь, единение. Нет, оставлять этого нельзя. Быть может, следует вернуться и потребовать, чтобы она все ему объяснила — что это такое, что кроется под этой буквой «и» и следующим за ней повисшим в воздухе многоточием… И… и… и… икота сомнения изводила его… и… и… издергала его… и… и… слышалось ему как пение цикады, тысяч цикад, миллионов цикад… криии… и… и… криииии… и…

Он рванулся, будто от удара бича. От икоты до икоты — это и… и… и… измучило, разрывало душу, клочок за клочком, в тело словно впивались, глубоко рассекая кожу, тончайшие хлыстики сухого треска цикад… криии… и… и… криии… и… и… и…

Что же делать?.. Тяжело дыша, он быстро обвел взглядом вокруг себя, ищущим взглядом. Что он только не передумал, но так и не мог найти ответ на вопрос, что же заставило Малену внезапно подняться, пройти в библиотеку и принести ему свой дневник. Он пристально всмотрелся в темноту и вдруг понял, как бы увидел разгадку всего этого — предельно ясно. Объяснение, конечно, надо искать в этом «и»… Она дала ему прочесть свой дневник, чтобы он узнал о ее романе с этим офицериком и… и… (ох, эта икота, икота сомнения, подхваченная эхом цикад!) чтобы он, Хуан Пабло, оставил ее в покое либо воспользовался ее уступчивостью…

На губах мелькнула горькая усмешка. Нет, нет, это невозможно!.. В карманах брюк горячие руки сжались в кулаки. Да, да, чтобы он ее оставил в покое или воспользовался ею после того молокососа и… после — кто знает… — скольких еще! Именно этим, конечно, объяснялась ее тоска — тоска отдающейся женщины, ее едва сдерживаемые рыдания, ее слезы и склонившееся к нему тело. А он, дурак, романтик, не понял всего этого, не подошел к ней, не взял ее на руки, не овладел ею. А может быть, еще не поздно? Может быть, вернуться? Нет, женская страсть длится не дольше, чем вспышка молнии!.. Надо набраться терпения и подождать ее приезда в лагерь. Теперь, зная, что означает это «и», он наверстает упущенное… Ведь убедившись в том, что он не сообразил, зачем ему был вручен дневник, она сама неожиданно предложила приехать в лагерь, прийти в его палатку.

Он вглядывался в темно-синюю ночь — упругую, теплую, — которая так походила на обнаженную женщину и сверкала россыпью драгоценных камней, — таинственная, непостижимая, недосягаемая, хотя и доступная взору.

Потом, после посещения Маленой лагеря, все изменится. Но как дождаться этого блаженного часа?.. Он готов был сорваться со своего каменного ложа, бежать к школе, стучать в двери и окна, пока не проснется Малена, не выйдет и не скажет, было ли это «и-и-и» лишь гудением колоколов, которые звучали во сне, приманивая ветер к колокольням церквей… и-и-и… манннннят… иии… маннннннят… манят к себе ночь, звездную россыпь и тела влюбленных… иии… манннят… иии… маннят… Да, да, надо бежать, скорей бежать, бежать к школе и узнать у Малены, не приманивала ли она, не манила ли, не манниит… иии… манниит… и… манниит… как гудение ветра в колоколах, как звук поцелуя железа с притянувшим его магнитом, что манит… и… манннит… иии… маннит…

Но он не мог сдвинуться с места, не мог подняться, его будто связали, опутали тяжелыми взмахами крыльев летучие мыши, что кружили вокруг; казалось, ему не разорвать невидимых уз, которые вгрызлись в кожу навеки, как татуировка, и теперь не вырваться от этих слепых рукокрылых, из этой сети дьявольских крыльев, из пут, похожих на татуировку…

Он напрягся, пытаясь высвободиться из незримой смирительной рубахи. Надо бежать, спешить к Малене, услышать из ее уст слова о манящем колоколе, о спящем металле, который изогнулся подковой для усиления магнетизма. Так хотелось остаться с ней вдвоем в сверкающей бриллиантами ночи.

В туманной дымке — пока летучие мыши продолжали плести свои невидимые путы, легкие, как дуновение, и прочные, как татуировочный узор, — всплывают в памяти беседы и споры с клиентами в парикмахерской, давно, в юности — ножницы звякают в такт словам, у ножниц ведь тоже есть своя мелодия, — вспоминаются бесконечные дискуссии о любви и земном магнетизме, об идеальных линиях и осях любовной индукции…

Гудение сонных колоколов внезапно сменилось свистом падающего града, и молчание ночи рассыпалось осколками. Ливень глаз — затуманенных роговиц и прозрачных зрачков — окатил его. Снова и снова налетает шквал — над соседним кладбищем сыплются мириады замерзших слезинок. Голые, водянистые, оледеневшие глаза. Наконец он с трудом сбросил оцепенение. Удалось вырвать руки из пут, избавиться от власти летучих мышей, околдовавших его. Он встал, даже сделал несколько шагов, защищая лицо от ливня человеческих глаз, глаз без век, без ресниц, вне орбит, вырванных из снов и видений… (Кто идет?.. Я!.. Эхо подхватило стон, доносившийся из могил… «Я!.. Я!.. Я!..» Я от всех мертвых?.. И отзвук: «Всех мертвых!..» Снова он спросил… и снова эхо повторило: «…Всех мертвых… всех погребенных!..») Град усиливался, град человеческих глаз, невидящих зрачков, падавших в пространство. Он обливался ледяным потом, его обволакивали крылья холода, крылья сна. Отовсюду плыли глаза женщин и мужчин, стариков, молодых, детей, идиотов, святых и ученых — они сталкивались и, не ударяясь, отлетали друг от друга, проносились над ним и рядом с ним, плыли под ногами… Всюду глаза — парами, глаза… зеленоватые… карие… голубые… ясные… множество бессонных, вечно бодрствующих глаз… Глаза погребенных…

В полном замешательстве он поднял голову… А гудение ветра в колоколах? А полет летучих мышей?..

Ему удалось поймать один глаз. Он прижал его ко лбу, да так крепко, что расплющил… и содрогнулся. Под пальцами оказался не глаз человеческий, а листик ивы…

Он сидел все на том же месте. А кто же вставал, кто кричал у ворот кладбища?

Он ощупал себя, ощупал каменную скамью — куда девались эти глаза, что случилось с ковром градин-глаз, покрывшим было землю?

Все потухло; глаза снова стали листками ивы, прикидывавшимися сотнями, тысячами человеческих глаз, свисавших с плачущих ветвей. Ива росла на кладбище, и корни ее проникли в высохшие черепа погребенных, в пустые глазницы костлявых лиц, ведь это были уже не глаза, а листья…

В небе засияла утренняя звезда, она была знамением вечности мира в час, когда ночь уже кончилась, но день еще не наступил, час неуловимой вечности.