Изменить стиль страницы

Перл-Харбор!.. Хиросима!.. Эти слова все время повторяла мать… К чему еще аргументы! Перл-Харбор!.. Хиросима!..

Зеленый Папа наконец сдался… Его холодные руки — казалось, это кости источали холод, несмотря на то, что лицо больного пылало от жара, — пожали руки внука… Пусть живет внук, если умрет он!

Он попросил бумаги и авторучку — говорить он уже не мог — и написал: «Оставьте его здесь, со мной… Там ему находиться опасно… Учтите мои слова… Не посылайте его на плантации… Берегите его… Берегите его… Забастовка…»

Дрожащая рука не могла писать дальше. Пальцы не слушались. Через трубку из трахеи вырывались хриплые вздохи, какой-то глухой шум, будто он хотел кричать во весь голос, повторить то, что написал, и с чем не хотела согласиться его дочь. Дочь твердо стояла на своем: первым же самолетом Боби отправится в Центральную Америку, а старик пусть потерпит…

…Громкие вопли обеих мальчишеских ватаг, возня, больше дружеских тумаков, чем слов привета, — все это вернуло Боби к действительности. Они пошли вперед. Надо было успеть добраться до зарослей мангровых деревьев, пока не зайдет солнце. Боби и его группа шли гуськом за Линкольном Суаресом и его ребятами, вооруженными мачете, — те расчищали путь в этих плотных зеленых стенах тропической растительности, которая, похоже, шевелилась, шла вместе с ними, текла рядом с ними, как река. Слышались шаги, шелестевшие по опавшим листьям, и удары мачете. Мало-помалу, по мере того как ребята спускались к морю, растительность редела, у деревьев, казалось, больше, чем веток, было корней, покрытых известняком и высохшей голубой глиной, окаменевших.

Кто-то подал сигнал тревоги, и смолкло все: пение, свист, голоса мальчишек. Теперь они шли по заболоченным местам. Лианы и корни переплелись над тинистой западней, образуя гибкий, мягкий настил. Самые смелые из соратников Боби, нарушив общий строй, стали было прыгать и раскачиваться на лианах — им нравилось, что лианы пружинят и подбрасывают их вверх…

Линкольн Суарес запротестовал. Если они сейчас же не прекратят, он прикажет пустить в ход против них мачете. Ведь под ногами болото, которое может засосать того, кто сорвется, если вдруг лиана не выдержит…

Ужасно умереть от удушья, быть засосанным трясиной.

Шли, как призраки, стараясь не наступить всей ступней, затаив дыхание, — каждый понимал, что любой неосторожный шаг может стать последним. Наконец они добрались до песчаного берега — и сразу же, с места в карьер, помчались по твердой земле — будто паралитики, чудом обретшие способность бежать.

Они поднимались и спускались по огромным дюнам красноватого песка — с этих дюн была хорошо видна река, которая, приближаясь к морю, разливалась все шире и шире.

Листва затрепетала от стрел, пущенных из луков, от пущенных из рогаток глиняных пуль, твердых, как свинец, — и после каждого выстрела с шумом падали жертвы. Иволга. Но что значит убить одну иволгу, если вокруг тысячи иволг? Белка. Но что значит убить одну белку, если вокруг их сотни? Бедные охотники. Певчая птичка сенсонтле, у которой в горлышке звенели четыреста хрустальных колокольчиков, пропела им «добро пожаловать» — не знала бедняжка, что эти детские руки несут ей смерть. Да, но… смешно думать о смерти какой-то пичужки или каких-то пичужек там, где смерть подстерегала человека.

Они спустились на берег и словно погрузились в плотную массу знойного воздуха. Перед ними рассыпались яркие островки, но не цветы это были, а птицы, готовые вот-вот взмыть стремительно в небо при малейшей угрозе, а в воде безмятежно плескались невиданные электрические рыбы. Оргия. Опьянение зноем, как перебродившим соком сахарного тростника. Здесь можно было жевать зной, будто сахарный тростник…

Наплывал вечер, шуршащим бархатом покрывая землю и воду, распуская веер светляков. Они подошли к самой реке, воды которой были столь спокойны, что им представилось, что идут они по сельве, отраженной в воде, — распростершейся у самых ног сельве их мечты, тогда как подлинная сельва раскинулась над головами, живая сельва — бурлящая жизнью птиц, обезьян, попугаев и попугайчиков, гуакамайо, птиц красных и черных, розовых и белоснежных. Нет, это уже не река. Это звездный поток, впадающий в морскую тьму, укутанную не то облаками хлопка, не то сна. Они стояли молча. Почувствовали себя одинокими, отрезанными от мира. Кто-то вскрикнул. Среди зелено-голубых мангровых зарослей, больных водянкой, никогда не пробуждающихся от своего летаргического сна, внезапно появился огонек. Они теснее прижались друг к другу. Над поверхностью воды, в молчании, возникли язычки пламени, словно кто-то зажег под водой многоцветные плошки. Пылающая поверхность воды становилась все ярче, слепила. Воздушные стены, окружавшие их, постепенно меняли свой цвет, казались все более прозрачными.

За этим видением следовало другое и еще одно — переливались всеми тонами радужные краски, бесконечно причудливые, пока не погас в воде последний луч дня, словно полоса раскаленного докрасна металла, которую внезапно погрузили в воду.

А там, где у земли обнажаются десны и, словно зубы, гниют мангровые заросли, протянувшие голые корни, с восхищением созерцали «металлические видения» еще две пары глаз, не замеченные дружками Боби и Линкольна Суареса, которые, впрочем, смутно ощущали здесь чье-то присутствие. Под предлогом того, что хочет взглянуть на видения, капитан Каркамо отлучился из казармы — солдаты и офицеры были фактически на казарменном положении.

— Андрей, говорят, что ты коммунист?

— Говорят, но я не коммунист… — послышался ответ, будто всплеск на воде. — И чтобы выяснить это, ты заставил меня прийти сюда?

— Да, потому что я хочу, чтобы ты вышел из этой партии, чтобы ты не был коммунистом…

— Я уже сказал тебе, что я не…

— Беда в том, что все считают тебя коммунистом и на тебя уже нацелились, тебе угрожает стенка. Я не знаю, почему так думаю, но боюсь, что на мою долю, Андрей, выпадет командовать теми, кто тебя будет расстреливать… Это страшно!.. Ты же мой друг детских лет…

— Хочешь, я тебе скажу… — Голос Андреса Медины слегка вздрогнул, он не стал ждать ответа капитана, ему хотелось все скорее высказать, закричать… — Хочешь, я тебе расскажу, — повторил он, — ты, брат мой, не теряй головы, если придется командовать в момент расстрела. Я ведь сам чуть было не застрелил тебя…

— Меня?

— Да, когда ты нес бумаги, обнаруженные у парикмахера.

— Поэтому ты исчез с церемонии?

— Да, я поспешил уйти, мне надо было взять винтовку, а кроме того, со мной шел еще другой товарищ, мы решили, что эти бумаги не должны попасть в комендатуру… — Голос его оборвался: — Прости меня!

— И только из-за этого ты хотел меня убить?

— А как иначе можно было отобрать у тебя эти бумаги?

— Да, только у мертвого…

— И ты уже не смог бы говорить здесь со мной… — Медина подошел ближе к капитану и ласково провел по его плечу, пожал ему руку; он был похож на человека, освободившегося от тяжелого кошмара, — ты не смог бы говорить здесь со мной, если бы пошел туда, где мы тебя поджидали, один, но ты, брат, родился под счастливой звездой. Тебя спасло то, что ты был с капитаном Саломэ и его отрядом.

— Моя счастливая звезда или трусость двух храбрецов?

— Трусость?.. Ну что ж! Мы действовали не из-за отваги или страха, мы выполняли свой долг. Что мы выиграли бы, если бы убили тебя, когда ты был не один? Мы смогли бы захватить эти бумаги лишь в том случае, если бы ранили, а то и убили другого офицера, — конечно, если бы ты был даже смертельно ранен, ты передал бы их другому. Когда тебе приходится кого-нибудь расстреливать, ты трус или храбрец?.. Наверное, ни то и ни другое…

— Тебя это угнетает, Андрей?

Андрес Медина склонил голову на грудь.

— В тот момент мне было тяжело, да, мне было тяжело. Хочу быть откровенным с тобой. Но сейчас я этого не могу себе простить…

— Почему не можешь?..

— Тебе должно быть понятно…

— Ты даже представить себе не можешь…