Если бы молния ударила в пол, Майориан бы не заметил — хотя, казалось бы, смотрел вниз на рыжую плитку, на светлое солнечное пятно.
Евдокия… Вот что пообещали Гензериху, и пообещали твердо. У императора нет сыновей, престол вполне может унаследовать зять. Это не обязательно, но возможно. За шанс получить империю, пусть не для себя, а для сына или, скорее, внука, Гензерих разорвет любой союз, и как угодно громко.
Валентиниан поступил умно, просто удивительно умно для себя. Нам больше не угрожает опасность с юга, нам не нужно оглядываться на вандальский флот, Теодерих остался один, с ним проще будет иметь дело… погоди, опять пропустил. Евдокия-то не свободна. Сговорена Евдокия. Обещана Гауденцию, младшему сыну хозяина улья, патриция империи, главнокомандующего. Это его, Флавия Аэция, сын, или, скорее, внук, должен был унаследовать пурпур — а не потомки Гензериха. Значит Валентиниан вел переговоры за спиной командующего? Разве могло такое быть?
Расплывается в глазах светлое пятно, пылинок не различить.
Не могло. Никто не посмел бы, даже император. И не вышло бы у Валентиниана до такого додуматься, не та у нашего богоспасаемого на плечах голова.
Значит, все, что произошло — не случайность, а вполне…
То, что отлетело в сторону — наверное, это был стол. Грохота Майориан не слышал, он вообще ничего не слышал, даже собственного голоса. Гулкая, звонкая, стеклянная пустота вокруг, и никак не получалось расколоть ее — даже словами, которых он не мог потом вспомнить. Они были правильные, слова: нельзя, несправедливо, недопустимо, не…
Они не попадали в цель, и от того было еще хуже.
— …как ты мог дойти до подобного?
Собственный голос казался чужим.
— Нос и уши были для меня неожиданностью, — спокойно сказал человек у окна. — Я бы не сообразил этого потребовать, недостаточно хорошо знаю вандалов. Это даже не Хунерих. Это Гензерих. Он так показывает, насколько польщен предложением императора и как далеко готов зайти в готовности служить ему. Если бы они ее убили или просто отправили назад, Теодерих все равно оскорбился бы, но через поколение союз можно было бы заключать снова. А теперь его сыновья, ее братья, тоже втянуты в дело. Кто бы из них ни стал королем, он не сможет переступить через то, что сделали с сестрой, да ему и не позволят.
Почему вокруг пусто? Куда все подевались, когда успели — и зачем? При свидетелях, при посторонних, может быть, проще было бы удержаться…
— Просто великолепно! Редкостная удача, верно?
Человек у окна кивает.
— Удача. Пока жив Валентиниан, можно много успеть.
Швырять тяжелый табурет бесполезно, но очень приятно. В стену, не в собеседника — в него бесполезно вдвойне и втройне. Эту замкнутую в себе уверенность в правоте не разбить, наверное, ничем. Насмешка — он говорит ровно о том же, о чем совсем недавно думал сам Майориан: успеть, выстоять, выиграть время. Вот так вот выиграть. Такой ценой.
— Для чего? Зачем? Мы стали хуже вандалов…
— Мы были лучше? — патриций отворачивается от окна, улыбается. — Как ты думаешь, что творилось в Вангионе,[11] у бургундов, когда Аттила его взял? Я ему заплатил — ты теперь знаешь, откуда берутся эти деньги — а он его взял. Они отчитались мне за двадцать тысяч убитых, в этих вопросах гуннам можно доверять. После этого визита с бургундами стало можно договариваться. Я дал им землю, которую они способны удержать, а они платят за нее кровью. И если ничего не изменится, будут платить еще поколения два. Минерва и Мария, ты действительно считаешь, что это было лучше?
«Я плету чушь, — подумал Майориан. — Чушь, которую уместно нести лет в семнадцать от силы. Впрочем, тогда я ее как раз не нес. Я слушал. Вникал. Подчинялся…»
Легко и просто было бы сказать: да, ты прав, прости, я не знаю, что на меня нашло. Легко? Просто? Разве лгать когда-нибудь бывает легко или просто? Да бывает, конечно же, бывают те, для кого оно именно так. Не приходится заставлять себя, принуждать, каждый раз переступать через что-то важное.
Раз за разом, шаг за шагом, а это оказывается не дорога, а лестница, куда-то вниз, и когда останавливаешься, оглядываешься — уже не видно солнца, и впереди тоже ничего не разобрать. Дошли, называется. Наверное, давно уже дошли. Только один дурак заметил это не ко времени. Сейчас.
Так что же — если опомнился слишком поздно, так и вообще молчать?
— Нет, это не было лучше. Это было ничуть не лучше и тогда.
— Ну хоть на чем-то сошлись… Да, для нас это удача. Возможность отыграть время небольшой ценой. Всего лишь погубив двух женщин. Двух, двух, ты Евдокию не посчитал, забыл, а девочке теперь идти замуж за этот образец добронравия. — Патриций подошел к опрокинутому столу, поднял табличку — воск вмялся, ничего уже не разобрать. Не страшно, это копия. — Я понимаю. Бургунды и франки — дикари, которые напали на нас первыми. Кто их считает? А это — женщина знатного готского рода, на которой и жениться можно, если кости так лягут… Моя первая жена, Карпилия, была такой.
«Понимаю?»
Вот это, пожалуй, лишнее. Совсем лишнее.
Закрыть глаза. Представить что-нибудь… приятное. Безобидное. Травку. Зелененькую. Одуванчики. Много… побольше.
Открыть глаза. Глядеть в сторону. Говорить тихо.
— Дело не в том, какого рода эта женщина. Совсем не в этом. Совсем… — тихо не выходит, почему-то вот не выходит, это проклятое «понимаю» мешает. — В том, что есть предел. Который никто не смеет… не должен переступать.
— Предел есть. И это сватовство — на лигу за ним. Что от этого меняется? Если мы не справимся сейчас, мы рухнем под собственным весом. Собирать осколки будет некому. Сил не хватит ни у кого, ни у готов, ни даже у востока. Они будут рвать друг друга, пока не останется ровное место. Так уже было. Я тебе советовал почитать «Илиаду». Ты прочел? После этой войны пошел обвал. Тьма — по всему побережью — от Египта до Британии. Нас даже завоевать некому, оцени иронию.
— Да все меняется, все!
Они делают. Мы пользуемся. Мы радуемся и пользуемся тем, что они делают. Они — варвары, полудети, полузвери, но кто тогда — теперь — мы?
Глупый спор. Бессмысленный. Так было раньше, и сам же делал, и радовался, что получилось, и гордился похвалой. Рухнет… да оно уже, кажется, рухнуло. Никто не заметил, даже мы сами, и теперь уже поздно хвататься за голову, наверное.
— Я прочел… Не заговаривай мне зубы! — грубо. Впрочем, куда менее грубо, чем поступили с одной женщиной, а, значит, годится. — Тьма — не снаружи, тьма уже здесь. Вот она, тьма, и куда же хуже, чем называть ее светом?! Видеть в ней пользу, выгоду…
— Видеть в ней пользу и выгоду. И делать из нее пользу и выгоду, если иной возможности нет совсем. А если есть, не делать. И называть вещи своими именами.
— Из тьмы можно сделать только тьму.
— Окрестности Тура ты видел…
И что тут сказать? Правда, видел. И от того, что он знал, откуда берутся мятежи и откуда берется людоедство, эти окрестности не выглядели ни на йоту лучше.
Да, все так. И — странное, отвратное ощущение, что мысли вращаются в десятке направлений сразу, и каждая плевать хотела на связность с соседней.
Что ему, собственно, далась именно эта несчастная покалеченная женщина? Мало, что ли, их было? Чем дочь короля Теодериха лучше других жен, дочерей, сестер? Только тем, что — последняя капля в чаше?
В чем вообще дело? В том, что главнокомандующий не прав, или только в том, что он вот так спокойно, удовлетворенно рассказывает о случившемся — а должен бы… что? Тоже табуретами швыряться? Тогда все было бы правильно и как подобает?
А желание согласиться со всем, просить прощения за дерзость, за вспышку — что это, верное решение или слабость?
Мост рассыпался под ногами, и — чувство падения, но вода далеко, слишком далеко… недостижима, остается только бесконечный полет, и кружится голова, слишком сильно.
К счастью, не все табуреты расшвырял; было куда сесть, вновь прикрыть глаза. Не помогло, только хуже стало, а комната плыла, расходилась тенями, становилась полупрозрачной.
11
Современный Вормс.