Изменить стиль страницы

– Входи, Аристон, – сказала она.

Он увидел ее лицо. Оно было белее фригийского мрамора. Даже губы ее были совершенно белыми. Она не дышала. Ее глаза закатились, как у мертвеца, как у животного, затравленного охотниками. Он открыл рот и закричал:

– Клео! О бессмертные боги, Клео! Но она не отозвалась, она не могла отозваться. Он прижал ее к себе; ее нагое тело стало податливым, как воск; он бешено тряс ее, и слезы катились у него из глаз, и их было так много, что он уже не мог видеть ее лица за этой слепящей пеленой.

– Клео! О Гестия, Артемида, простите меня! О Клео! Внезапно ее глаза широко открылись. Она разомкнула уста, и ее дыхание вырвалось наружу порывом штормового ветра, ударившим в его горло. И на этом ветру трепетали сорванные лепестки ее губ, кружась в этом вихре, пытаясь облечь звук в слова, что-то сказать…

Он наклонился и поцеловал их с невыразимой нежностью, прижимаясь к ним своими губами, пока пульсирующий поток ее неровного дыхания не стал понемногу ослабевать… Затем он отпустил ее, и слезы засверкали алмазной россыпью на ее лице.

– Как хорошо. Как… необыкновенно… хорошо… – произнесла она.

– О Клео! Клео! О боги, как же ты меня напугала! – простонал он.

Она улыбнулась ему нежно и в то же время серьезно.

– Я умерла, – прошептала она. – Я умерла и отправилась на Элизейские поля. И там, где все залито божественным светом, я бродила среди женщин, давно покинувших этот мир. Там были и Антигона, и Андромаха, и Пенелопа, и даже сама Гекуба – все женщины, когда-либо познавшие истинную любовь. И как же они завидовали мне!

– Дитя, – пробормотал он. – Милое, глупое дитя!

– Я не была готова к такому, – сказала она. – Все, чем для меня была любовь до сих пор, – это боль. И еще пот, и звериное рычание, и вонь волосатой мужской плоти, и… О Аристон, отпусти меня!

– Отпустить тебя? – переспросил он. – Никогда!

– Ну пожалуйста. Только на минуту. Я хочу встать перед тобой на колени. Я хочу целовать твои руки, твои ноги…

– Клео! – сказал он.

– Я так благодарна тебе за то, что ты показал мне: то, чем занимаются вдвоем мужчина и женщина, – священно. Это возвышенно и свято. Наши тела – это ведь живые храмы, разве не так, мой повелитель? А любовь – божественный огонь, пылающий в них. Ах, Аристон, Аристон! Как вы, мужчины, можете ходить к продажным женщинам? Как можете вы превращать в насмешку, в непристойную пародию это, это…

– …поиск и обретение. – Его глубокий звучный голос подхватил ее мысль, превращая ее в заповедь, в молитву. – Это единственный миг между рождением и смертью, когда мы не одиноки. Я не знаю, Клео. Что касается меня, то я никогда больше не буду этого делать. Я не смогу. Ты наложила печать на мои глаза, и теперь они не могут смотреть на другие лица. И так будет всегда, пока я дышу, пока кровь течет в моих жилах, пока чувства не умерли во мне. О Клео, моя Клео, я…

– Молчи. Не говори ничего. Просто обними меня. Вот так. И никогда не отпускай. Никогда, – сказала Клеотера.

Но это не могло продолжаться долго. Слишком много вокруг тех, кто служит злу, кто испытывает наслаждение, причиняя боль. Без сомнения, кто-то выследил его по до– роге к этому маленькому домику. Может быть, это была женщина, ненавидевшая Хрисею, завидовавшая ей, или кто-то из тех многочисленных извращенцев, чьи притязания он отверг. Ему так и не удалось узнать, кто же это был. Впрочем, это не имело никакого значения. Главное – те ужасающие последствия, к которым это привело.

Ибо настал день, когда Аристон стоял у ложа Хрисеи и слушал, бледный и дрожащий, ее безумные вопли:

– Ты слышишь, лекарь! Распори мне живот! Вынь моего ребенка живым! Пусть я умру! У него будет мать! Его потаскуха с соломенными волосами будет нежно заботиться о нем! Эта светловолосая шлюха! Для нее будет дорого все, что происходит от него, даже из семени, столь щедро потраченного на такое жалкое создание, как я! Так бери же его! Спаси моего ребенка! Неужели ты не видишь, что я хочу умереть?! О Гера, зачем мне теперь жить?

Офион повернулся к Аристону, увидел его лицо, то, что было в его глазах.

– Сейчас же уходи отсюда, Аристон! – приказал он. И вот, полностью раздавленный, с поникшей головой шаркающей походкой Аристон, афинский метек, вышел прочь, как слуга, как раб.

Двенадцать часов спустя Клеотера услышала долгожданный стук в дверь. Она бросилась открывать ее, вся в радостном возбуждении, со светящимися от счастья глазами. И замерла на пороге, оцепенев, чувствуя, как смертельный холод проникает в ее сердце.

Ибо в женщине, стоявшей перед ней, не было ничего человеческого. Ее лицо было лицом скелета, маской из желтоватого пергамента, туго натянутого на хрупкие кости. Ее синие, искусанные, потрескавшиеся губы растягивались в каком-то жутком подобии улыбки, обнажая сверкающие зубы. Ее дыхание источало жаркое зловоние лихорадки, и от всего ее тела исходил тошнотворный запах крови. Ее пеплос был пропитан ею насквозь. Она струилась по ее ногам, заливая ступеньки лестницы, образуя на них целые лужи.

Она что-то держала в руках. Движением руки, похожей на лапу хищной птицы, она отдернула ткань, покрывавшую ее ношу.

Рот Клеотеры приоткрылся. Она почувствовала, как крик волной устремился вверх по ее горлу, обжигая его ледяным холодом и пылающим огнем одновременно. Но Хрисея царственным жестом заставила его замереть на ее губах.

– Вот, – произнесла она, – возьми его. Бери же. Он твой. Это дело твоих рук, Клеотера. Это был бы его сын, если бы горе, которое ты мне причинила, не убило его.

Затем она вложила этот изуродованный, синий, бесформенный крохотный комочек в руки Клеотере и, повернувшись, пошла прочь вверх по улице, как привидение, как тень. И в то же время как некая царица из древних легенд, ужасная в своей нечеловеческой гордости. Как Медея.

Клеотера не знала, как долго она бродила по улицам города. Дни и ночи превратились для нее всего лишь в мелькающее чередование света и темноты. Она давно уже ничего не ела – об этом она тоже не помнила, да это и не имело значения, ибо при одной мысли о еде на нее тут же накатывала омерзительная зеленая волна тошноты.

Она похоронила ребенка. Похоронила своими собственными руками. Она надеялась, что эта маленькая могила, вырытая ею в саду, окажется достаточно глубокой. Впрочем, и это не имело значения; она никогда больше не вернется в этот дом.

Она увидела перед собой длинные стены, протянувшиеся к Пирейскому порту. Она пойдет вдоль этих стен. В Мунихии, у самого порта, стоит храм Артемиды, богини целомудрия, которую она больше всего оскорбила, чьи священные заветы она столь ужасно нарушила. Она пойдет туда. И перед алтарем богини принесет ей в жертву свою жизнь. У нее не было оружия, но тонкий пояс ее хитона был достаточно прочным. Если дважды обмотать его вокруг обнаженной шеи и сильно потянуть, то… Если у нее хватит сил. Если ее дрожащие руки не откажутся повиноваться ей… В случае неудачи она сможет просто умереть от голода.

И вот, с поникшей головой, шатаясь от усталости, голода, жажды, она отправилась в путь. Ей даже не пришло в ее бедную полубезумную голову, что для того, чтобы добраться до Мунихии, ей придется пройти через сам Пи-рей, где у морского отребья, бродяг и пиратов, которых, как обломки кораблекрушения, прибивало к берегам Аттики со всей Эллады и со всего мира, был один гордый девиз, которого они всегда неукоснительно придерживались: «Никто, даже коза, не пройдет здесь неосемененной!»

И именно к их тавернам, лачугам, вонючим хижинам и направилась несчастная Клеотера.

Она сопротивлялась, как только могла, с безумной силой, порожденной отчаянием, диким ужасом, охватившим ее. Это тело, принадлежавшее ему – тончайший инструмент, который он трогал, гладил, ласкал, пока он не начинал звенеть, как струны лиры, рождая музыку наслаждения, – не могло быть осквернено другими! Оно не могло достаться этим козлам и обезьянам, этому сброду! Нет! Она скорее умрет!

Затем она услышала, как самый здоровенный из них завопил, пронзительно, как женщина, и, взглянув себе под ноги, увидела, что он корчится на камнях мостовой: его бычья шея была сломана одним ударом. Второй рухнул на колени, схватившись за горло, перебитое ударом руки, похожей на лезвие топора; еще один держался за промежность, получив удар ногой, сделавший его отныне и навсегда бесполезным для женщин.