Изменить стиль страницы

Аристон остановился и положил руку на плечо атлета.

– Ты хочешь рассказать мне о том, что произошло во время моего отсутствия, не так ли, друг мой? – спросил он. – Не надо. Прошу тебя. Мне посчастливилось вернуться как раз тогда, когда того, кто, возможно, пожинал плоды моей предполагавшейся смерти, не было ни в моей постели, ни даже в моем доме. Ну а впоследствии, я думаю – ибо, заметь, я ничего не знаю наверняка, – Хрисея смогла сообщить ему о моем появлении. После чего он, будучи, без сомнения, трусливой свиньей – я уверен, что он не любил ее или уж во всяком случае она привлекала его гораздо меньше, чем ее богатство, – просто исчез. Это, конечно, только предположения, Автолик. Не презирай меня, друг мой, за то, что я предпочитаю их определенности. В твоих руках огромное счастье; в моих – жалкая подделка. И все же это лучше, чем ничего. Меня считали погибшим. Горе моей вдовы оказалось недолгим. Ну что ж. Да будет так. Теперь я воскрес. А прошлое умерло. Пусть покоится с миром, хорошо?

– Хорошо, – согласился Автолик. – Пусть будет так, как ты хочешь.

– Именно так я и хочу, – заявил Аристон. В этот момент они услыхали звуки флейты. Это была погребальная песнь, медленная, торжественная, печальная. Обернувшись, они увидели похоронную процессию, направлявшуюся в их сторону, причем рабы несли не одни, а сразу двое носилок, на которых лежали два завернутых в ткань тела с закрытыми лицами, с миртовыми и оливковыми венками на груди.

– Аристон! – воскликнул Автолик. – Взгляни на рабов! Это же рабы Ницерата! Я столько раз видел их в его доме, что не могу…

Тут он сорвался с места и, как безумный, бросился навстречу этой торжественной процессии. Аристон медленно последовал за ним. Ницерат, сын Никия, полководца, который десять лет назад заплатил своей жизнью за робость и нерешительность, проявленную у стен Сиракуз, никогда не принадлежал к числу его близких друзей. Аристон находил его взгляды слишком олигархическими, да к тому же, по правде говоря, завидовал ему: ставшая притчей во языцех преданность его жены, его безмятежное семейное счастье являли собой жестокий контраст с тем вечным чередованием любви и ненависти, которое ему приходилось испытывать, живя с Хрисеей. Но Автолик, с его простой и в то же время благородной душой, был способен любить людей, чьи взгляды были диаметрально противоположны его собственным, как в случае с Ницератом.

Когда Аристон подошел к атлету, Автолик уже рыдал, рвал на себе волосы и одежду, посыпал голову землей и бил себя в грудь в знак своей скорби.

– Они убили его, Аристон! – бушевал он. – Они заставили его выпить яд в его собственном доме, на глазах его несчастной жены! Но она – какой урок она преподнесла им! Когда его члены отяжелели – ты ведь знаешь, как действует яд? Ты просто ходишь, пока твои ноги не станут тяжелыми и холодными, и тогда ложишься и умираешь – так вот, она бросилась к одному из Одиннадцати или к кому-то из их охраны, выхватила у него меч и пронзила им свою грудь прямо на глазах у этих негодяев! Да, боги наградили его женой, равной которой нет ни у кого.

– Кроме тебя, – заметил Аристон. Автолик с грустью посмотрел на него.

– Нет, Аристон, – прошептал он, – вот за тебя Клео может умереть. За тебя, которого она все еще любит, она без колебаний отдала бы свою жизнь. Но не за меня. Я знаю, какие муки Тартара ты испытываешь с Хрис, хотя ты и слишком щепетилен, чтобы говорить об этом. Но я не думаю, что они страшнее тех тихих, незаметных мучений, что я испытываю ежедневно, притворяясь, что не замечаю притворства Клео! С того самого рокового дня, когда Данай вернулся домой с войском Алкивиада, моя жизнь стала не– выносимой. О, если бы боги сделали меня таким глупцом, каким я, должно быть, выгляжу!

– Автолик, – произнес Аристон. – Мне очень жаль. Я знаю, нет таких слов, что могли бы выразить это, но мне в самом деле очень жаль. Поверь мне.

– Я верю. Что за нелегкая штука – жизнь, правда? – сказал Автолик.

И они, хотя путь их лежал в другую сторону и они могли бы миновать его, стали подниматься вверх по холму к Акрополю, чтобы взглянуть на город с этого высокого прохладного и прекрасного места. Трагическая смерть Ницерата и его жены так потрясла их, что они совершенно забыли о спартанском гарнизоне, расквартированном на этом холме.

Несмотря на то что месяц боедромион уже подходил к концу, было все еще жарко, и Каллио, спартанский гармост, то есть командующий гарнизоном, стоящим в захваченном городе, пребывал в прескверном настроении. Впрочем, по правде говоря, причиной тому была не столько жара, сколько афиняне. Дело в том, что стоило спартанцу оказаться за пределами Спарты, как с ним тут же происходила поразительная перемена. Не то чтобы он чувствовал себя как рыба, вытащенная из воды, нет, но он словно бы оказывался во власти Цирцеи, подобно спутникам Одиссея, ибо как только он переступал границы другого полиса, как тут же превращался в самую натуральную свинью.

До этой войны афиняне, как и все эллины, не переставали восхищаться доблестью, дисциплинированностью, сдержанностью и чувством собственного достоинства спартанцев. И это восхищение длилось ровно до того момента, пока они не оказались под властью этих несравненных спартанцев. Ибо если у себя дома спартанец, вынужденный придерживаться многочисленных правил, которые охватывали практически всю его повседневную жизнь, в самом деле внушал к себе уважение и даже восхищение, то вдали от Спарты, попадая в непривычную для себя обстановку, он наглядно демонстрировал все пороки спартанского воспитания – прямолинейность, зашоренность, наконец, просто неумение самостоятельно мыслить. Столкнувшись с грубостью победителей, с их косноязычием, с их ничем не оправданной жестокостью, афиняне в первое время испытали нечто вроде шока. Однако затем, поняв, с какими тупоголовыми чурбанами и безмозглыми ослами, к коим, без сомнения, можно было причислить любого среднего спартанца, они имеют дело, афиняне стали подвергать их самым изощренным насмешкам; в результате спартанцы чувствовали, что над ними все время издеваются, но в то же время никак не могли понять, в чем конкретно это издевательство состоит. И теперь, к исходу осени, афиняне и спартанцы ненавидели друг друга куда сильнее, чем во время минувшей войны; возможно, этому способствовало и то, что ни те, ни другие уже не могли отводить душу, убивая друг друга.

К тому же, как это обычно и происходит в подобных случаях, боги по своей вечной зловредности сделали все, чтобы усугубить и без того скверную ситуацию. Каллиб был один, ибо даже общество его подчиненных выводило его из себя; настроение у него было хуже не придумаешь. И вот, стоило ему только отвести свой взгляд от этого неописуемо прекрасного города, который столь возмутительно подчеркивал убогую нищету его родной Спарты, оскорбляя его этим до глубины души, от этого города, населенного до неприличия красивыми людьми, которые, все как один, и мужчины, и женщины, с порога отвергали его неуклюжие заигрывания, как на глаза ему тут же попались двое афинян, причем оба были высокими мужчинами исключительной красоты, не достигшими еще сорокалетнего возраста. И их лица выражали такое нескрываемое презрение – или постоянно терзавшее его душу ощущение собственной неполноценности перед любым афинянином заставило его увидеть там нечто подобное, – что гармост буквально зашелся от ярости.

– Эй вы, афинские собаки! – прорычал он. – Что вам здесь надо?

Внутри у Автолика все вскипело. Но усилием воли он взял себя в руки.

– Мы пришли взглянуть отсюда на наши конуры, – ледяным тоном произнес он. – У вас в Спарте есть такие, гармост? Думаю, что нет. Я слышал, что свиньи часто принимают ваши жилища за свой хлев.

После чего Каллиб поднял свой жезл и с размаху ударил им Автолика по лицу. В следующее мгновение спартанец был уже в полете и, описав в воздухе дугу, приземлился чуть ниже на склоне холма под аккомпанемент оглушительного лязга своих доспехов.

Он с трудом поднялся на ноги и, выхватив меч, стал карабкаться вверх по склону. Но внезапно остановился и поднял меч к своему шлему в спартанском приветствии.