Изменить стиль страницы

– Думать, что Ленин мог чего-то не заметить и о чем-то не знать – есть предел наглости.

Общее руководство Ленина он принимал, конечно. Но признавал за литературой право на творчество, а не только на разработку прописей, – и отстаивал это право.

Пока партия была занята исключительно делами военными или хозяйственными, литература ускользала от ее внимания. Позднее партия начала прибирать ее к рукам. Литературная жизнь стала регулироваться партийными постановлениями и резолюциями, и мало-помалу функция мысли стала исключительной принадлежностью ЦК, писателю же осталась только функция исполнения, — т. е. воплощения мысли в словах… Это процесс долгий, длящийся еще и сейчас. Ему надо было бы посвятить отдельную большую статью. Воронский был уничтожен, «съеден» в начале этого процесса ожесточенными врагами всякой творческой свободы, усердными и ревностными Молчалиными советского строя. Но интересно, что те же самые «юркие ничтожества» (по характеристике Троцкого), которые съели Воронского, — Авербах и его компания, — сейчас уже сами стали вольнодумцами, еретиками, «бессознательными прислужниками буржуазии». Сейчас уже им приходится отбиваться и в спорах с группой Безыменского или «Комсомольской правдой» доказывать последние, самые последние азбучные истины. Сейчас уже Авербах оказался защитником литературы, и, как ни странно, это действительно так. Если и Авербаха ждет участь Воронского, то мы будем свидетелями «конца литературы» в советской России, – по крайней мере, литературы в том смысле, как люди понимали ее до сих пор, т. е. конца творчества и превращения его в обслуживание временных и местных нужд государства или общества.

Появление Воронского в советской печати надо понимать или как последнюю «судорогу свободы» в ней, или, может быть, как луч «новой зари»… Факт это, во всяком случае, показательный. Его смысл и значение в том, что он вскрывает невозможность, – при современных советских настроениях – гегемонии промежуточных, авербахо-рапповских взглядов: надо или добить, додушить свободу, или дать ей жить. Есть, по-видимому, среди советских литературных деятелей и представители второго мнения. Если многие «ошибки» московских издательств и редакций и объясняются отсутствием внимания с их стороны, то внимание к Воронскому, несомненно, было.

Вещи, им напечатанные, сами по себе мало замечательны. Художественного дарования у Воронского нет. Ни новеллы, помещенные в «Новом мире» и «Ленинграде», ни большая повесть «Глаз урагана» не представляют самостоятельной ценности. Но как выражение некоторых взглядов Воронского, они любопытны: в них слышатся те же отзвуки толстовства и бергсонианства, чувствуется тот же «биологизм», тот же страстный интерес к человеку, – к той человеческой личности, которая не всегда согласна быть только «классовой категорией».

О НАЗНАЧЕНИИ ЧЕЛОВЕКА: НОВАЯ КНИГА Н.БЕРДЯЕВА

Есть сейчас множество людей, которым наша эпоха как бы навязала растерянность, внутреннюю пустоту и которые пустотой этой тяготятся. Они рады были бы верить, но рассудок — «холодный рассудок» — скорей склоняет их к сомнению. Они рады были бы заменить веру знанием, но больше, чем когда бы то ни было, человек в наши дни «знает только то, что ничего не знает», – если речь идет о последних судьбах духа или материи… Им хотелось бы обрести точку опоры, пристань, убежище. Неизвестность, неопределенность им не под силу, — и с тревогой оглядываются они вокруг: кто прав в современной разноголосице мнений, учений и теорий? У кого найти цельное, полное и стоящее на уровне времени мировоззрение, подобно тем, какие бывали у людей прежде, без трещин и провалов, без вопросительных знаков, без недоумений, — мировоззрение, которое позволяло бы спокойно жить и даже умирать спокойно? Кто способен и согласен взять на себя ответственность учителя? Превращение человеческого существования в «пустую и глупую шутку» страшит наших современников. Они готовы были бы благодарить того, кто от призрака этого их избавит.

Бердяев написал книгу «О назначении человека» по-видимому, с целью такого избавления. Труд очень обстоятельный, очень серьезный, блещущий всесторонней эрудицией. Он открыто претендует на то, чтобы пустоту в душах и умах заполнить, – и притом до краев, «до отказу». Он апеллирует и к воле: автор не только хочет помочь людям думать, он хочет помочь им жить, действовать, работать, — автор все и берется им объяснить… По замыслу, книга Бердяева напоминает некоторые современные советские книги, — вроде пресловутой бухаринской «Азбуки коммунизма», например, — где тоже даются все ответы на все вопросы, все указания по поводу всех недоумений. Разница в направлении, диаметрально противоположном, конечно; разница в таланте, добросовестности и осведомленности авторов, в их задачах, наконец. Но дидактизм, чуть-чуть элементарный и делающий «Назначение человека» иногда похожим на учебник, у Бердяева есть. Сму­щать своих читателей Бердяев не любит и поэтому о возможности возражений на высказываемые им взгляды говорит редко, неохотно и даже с оттенком высокомерия. Он «пастырь душ», и от роли своей не отказывается: несколькими короткими ударами направо и налево, в сторону своих идейных противников, он расчищает себе свободный и бесконечный путь, затем перебирает один за другим ряд загадочнейших мировых вопросов, безболезненно разрешает их и приводит читателя к

желанной «пристани» – к радостному сознанию, что все в нашем мире если и не идет к лучшему, то может и должно идти к лучшему. Эпиграфом к своей книге Бердяев выбрал удивительные слова Гоголя:

– Грусть от того, что не видишь добра в добре.

Сделать добро поистине добрым он и стремится. Слово «парадоксальный», стоящее в подзаголовке книги («Опыт парадоксальной этики»), не должно бы никого отпугнуть: парадоксального в сочинениях Бердяева вообще мало, в этом же труде меньше, чем в других. Наоборот, Бердяев всегда ищет наиболее общей убедительности – и часто достигает ее.

О «назначении человека» начинается с упреков по адресу теории познания. Бердяев lui dit son fait. Для него это враг опасный, и он торопится от него отделаться, убеждая нас, что гносеология и увлечение ею — дело изнурительное, бесплодное, никчемное. Бердяева интересует только само познание, и он тут же без колебаний приступает к нему, — или, вернее, к изложению результатов своего личного сознания. Было бы, однако, ошибкой думать, что его книга метафизична по-старинному и на критицизм просто-напросто не обращает никакого внимания. Нет, Бердяев — человек слишком искушенный, он знает цену Канту, он чувствует, что кантовская отрава (по существу, тем более ему ненавистная, что она вошла в плоть и кровь его) еще сильна, и на первой же странице своей книги заявляет: «Я не верю в возможность возврата к докритической, догматической метафизике». Возврата нет. Парадная, главная дверь к безудержным мудрствованиям наглухо забита. Не попытаться ли пробраться в заветную, запрещенную область с черного хода? Мысль соблазнительная. Бердяев соблазну поддается и успешно достигает цели: он ссылается на внутренний опыт человека, он в опыте находит освобождение того, что сковано рассудком. «Познание есть сама духовная жизнь», — утверждает он: нет объекта и субъекта; творческое познание сливает их воедино. И свой собственный, духовный опыт верующего и христианина Бердяев делает основанием этики в книге, где все сводится к вопросу, — для него важнейшему из всех, — как утвердить, в конце концов, в завершение всех путей, рай, как уничтожить ад? Свобода, по учению Бердяева, есть чудесный и страшный дар, полученный человеческим духом. Свобода означает свободный выбор, и добро ни в коем случае не может быть «принудительным»… Этичность состоит в том, чтобы к нему стремиться, «поступая так, как будто бы ты слышишь Божий зов и призван в свободном и творческом акте соучаствовать в Божьем деле»; она в том, чтобы дать добру наибольшее распространение, заменив им зло, отменив самой идеей рая идею ада.