Изменить стиль страницы

Пьеса Николая Никитина «Линия огня», вместе со «Списком благодеяний» Ю. Олеши, была «гвоз­дем» весеннего театрального сезона в Москве.

Нам здесь неизвестно, как в действительности была она принята московской публикой. В совет­ских газетах пишут только о том, насколько пье­са соответствует последним циркулярам Сталина, насколько близка она задачам «реконструктивного периода», насколько осталась ею довольна «партийная общественность».

С этой точки зрения Никитин экзамен выдержал. Пьеса его удостоилась похвал. О ней писали больше и, в общем, одобрительнее, нежели о «Списке благодеяний», — хотя, как ни неудачна драма Олеши, всякому должно быть все-таки понятно, что она и талантливее, и оригинальнее, и умнее никитинской «Линии огня». Но для официальной московской критики эти качества второстепенные. Основное – попасть в тон, чутким слухом уловить последние веяния, продемонстрировать «энтузиазм». Никитин этим искусством владеет.

Писатель это средней, умеренной одаренности, один из наименее даровитых «серапионов», в кружках которых начал свою литературную деятельность. Он уступает, конечно, не только Всеволоду Иванову, Зощенко или Каверину, но даже и Слонимскому, тоже не Бог весть какому беллетристу, внезапно возведенному советскими литературными рецензентами в первоклассные мастера. Никитин, что называется, — «работник на ниве слова». В прежнее время писал бы повести о честной сельской учительнице, ставшей жертвой произвола, или, при другой выучке, о солнце, о красоте и тайне порока, о белопенности утреннего моря и тихоструйности вечернего ветра. Ныне он пишет о «строительстве», о доблестных партийцах и негодяях-вредителях из бывших помещиков. Если он, благодаря этому, делает карьеру, тем лучше для него. Но литературе до карьеры Никитина и до его «творчества», в сущности, очень мало дела.

Пьеса написана бойко. Поверхностное, внешнее движение в ней имеется. Однако с первых же страниц чтения все дальнейшее становится ясно. Ясно, что беспризорница Мурка станет высоко­сознательной работницей, ясно, что инженеру Богалею не удастся его контрреволюционная затея, ясно, что строительство «энергетической установки» будет победно доведено до конца. И так далее… Это прописи, а не творчество.

Отмечу молитву некоего «деда» – не потому, чтобы она без оговорок заслуживала бы сочувствия, – (вопрос старый, сложный, глубокий и выходящий, конечно, за пределы большевистской деятельности), – а потому, что это самое живое место в пьесе:

– Тишина. Дух святой, Пречистый Господь, даруй нам тишину… Нет, я ошибся. Возмути народ, Господи, и покарай врагов наших! Мы ничего не хотим! Мы не хотим ихней энергии, нам не надо заводов. Мы не желаем быть рабочими. Мы хотим служить Тебе, стрелять зверя по лесам, ловит в Твоих реках рыбу, доить коров, пахать Твою землю. Мы ничего не хотим строить!

* * *

Появление новых стихов Пастернака — всегда заслуживает пристального внимания. Тем более достойны его стихи, которые напечатаны были недавно в «Красной нови» и «Новом мире».

Вещи эти принадлежат к удачнейшему, что Пастернаком написано. Они не только своеобразны и остроумны по «фактуре», к чему Пастернак своих читателей давно приучил, — но и очень выразительны. Они напряженнее, хотелось бы сказать, «человечнее» прежних пастернаковских стихов.

Но в них, как и прежде, сказывается прямая зависимость Пастернака от Игоря Северянина. О зависимости этой рьяные поклонники Пастернака обыкновенно умалчивают. Она им, вероятно, кажется слегка компрометирующей. Предвидя возражения, приведу примеры.

Разве это не северянинский напев?

Годами когда-нибудь в зале концертной
Мне Брамса сыграют – тоской изойду.
Я вздрогну, я вспомню союз шестисердый,
Прогулки, купанье и клумбу в саду.

Здесь, в этой строфе, не только мелодия знакома, но знакома и типично-северянинская, какая-то резиновая, отскакивающая упругость ритма. Или стиль:

Любить иных тяжелый крест,
А ты прекрасна без извилин…
………………………………………
Победи изнуренья, измор,
Заведи разговор по-альпийски.

Цитирую не в осуждение Пастернаку. Родство с Игорем Северяниным не порок, хотя и не качество: это просто свойство.

Стихи, в целом, очень хороши. В особенности, – на фоне обычной советской журнальной поэзии. Надо выделить, как самое замечательное — стихотворение о Шопене (последнее в «Красной нови»). Пастернак любит, по-видимому, музыкальные темы.

Все есть в его стихах: исключительная изобразительность, изысканное и сложное мастерство, ум, талант… Сравнительно мало как раз того, о чем Пастернак так часто пишет: музыки. «Все то, что отняла у нас жизнь, возвращает нам музыка», — по Ницше. О Пастернаке этого не скажешь. Оттого иногда от одной косноязычной и тяжелой строфы Осипа Мандельштама обвороженной, околдованной памяти и сознанию труднее освободиться, чем от целого его блестящего стихотворения.

ВОРОНСКИЙ

После длительного перерыва в советской печати снова появилась подпись Воронского. Факт этот, вероятно, вызовет возмущение и недоумение коммунистического литературного «молодняка» Какая же это диктатура пролетариата? — спросит «молодняк». В течение нескольких лет во всех газетах и журналах доказывалось, что Воронский злейший реакционер, коварнейший классовый враг, неисправимый идеалист и мистик. Казалось, с ним навсегда покончено… И вдруг опять Воронский, тот же самый, ни в чем не покаявшийся, ни от чего не отрекшийся, становится сотрудником «Нового мира» и «Звезды» и выпускает книги свои в Государственном издательстве. Правда, к критике его близко не подпускают: Воронский печатает теперь только беллетристические произведения. Но неужели такой опытный писатель, такой искушенный «вредитель» не сумеет отравить и повести свои тем же ядом, которым пропитана была его критика?

История с Воронским чрезвычайно характерна для советской журналистики. Она иллюстрирует и метаморфозы, происходящие в ней, и ту «борьбу за существование», которую московские журнально-газетные деятели тщетно пытаются прикрыть высокоидейным пафосом.

Было время, когда Воронский руководил советским «общественным мнением» в вопросах литературы. Время это для литературы было сравнительно счастливое. Воронский, при многих своих недостатках, о которых здесь подробно говорить не стоит, был все же по уму и чутью на голову выше всех остальных московских критиков, — а главное, был смел, честен и способен принять за свои суждения ответственность. Сравнительной свободой творчества в первые годы революции русские писатели обязаны больше всего именно ему. При Воронском была цензура, конечно. Но цензура эта еще не выродилась в правительственное внушение. За пределами некоторых тем писатель волен был говорить, о чем он хочет, — и Воронский постоянно подчеркивал, что предметом искусства являются «огромные, таинственные, пока малоисследованные области человеческого духа». Он же сказал, что «искусство есть преимущественно занятие мирное», иронически намекая на то, что свершить заветную мечту пролетарских писателей — превзойти Шекспира и Толстого — удастся еще не так скоро. Будучи марксистом и старым большевиком, Воронский все же допускал в понятии о личности и о человеке нечто «надклассовое», ценное само по себе («биологическое», по его выражению), — и не считал, что литература, говорящая о человеке и его внутреннем осво­бождении, делает предательское по отношению к революции дело. У Воронского был довольно широкий кругозор. Его, по-видимому, тревожили противоречия между пресловутым всеисчерпывающим и всеобъясняющим ленинизмом и данными европейской науки, – и едва ли он согласился бы с формулой, недавно предложенной Луначарским.