Изменить стиль страницы

Новые главы романа Берберовой вносят «луч света» в то, что по первому впечатлению оставалось в нем неясным. Это тоже, — как и повесть Сирина, — вещь, в которой «швы» не вполне скрыты. Профессиональный литератор чувствуется в авторе все время, он не «преодолен», — и это читателя немного расхолаживает. В самый напряженный момент повествования Н.Берберова обращается к своим героям будто к собеседникам, и лирические отступления эти действуют как душ: мы вот-вот готовы были поверить, что для автора его вымысел стал действительностью, но он нарушает меру, он, — как говорил один модернистский критик, — «стилизует интимность», — и внезапно литература вновь становится только литературой, откровенным сочинительством.

Однако и в «сочинительстве» у Берберовой сквозит подлинное, подчас глубокое, чувство. Именно в этом отношении новые главы ее «Последних и первых» ценны по сравнению с предыдущими. В них обнаруживается, что подавляющее влияние Достоевского нашего автора не совсем все-таки подавило, и мало-помалу в процессе чтения делается возможным уловить и какой-то особый лично берберовский тон, восторженный и печальный. Я бы сказал, что из эмигрантских писателей Берберова, пожалуй, самый эмигрантский. У нее неподдельно тревожное воспоминание о России, ее занимают все «проблемы» эмигрантского существования, и сложные, и простые, — и притом в каждой строчке ее писаний чувствуется чистейшая «ame slave», та «русская душа», которая в русских людях менее заметна была на родине, чем оказалась за границей.

Роман Берберовой должен в скором времени выйти отдельным изданием. Очень будет интересно прочесть его целиком, узнать, как разрешит автор основную «проблему», лежащую в нем, на чем успокоятся измученные и мятущиеся герои Берберовой.

Стихи в журнале принадлежат З. Гиппиус, Георгию Иванову и Б. Поплавскому. О каждом из этих поэтов мне приходилось писать много раз, и каждый из них настолько «органичен», что несколько новых стихотворений, более удачных или менее удачных, чем прежние, ничего не изменяют в их облике. С этой оговоркой замечу, что из стихов Гиппиус мне показалось наиболее значительным и в своей полушутливости, полусерьезности прелестным второе стихотворение — «Игра»; что Георгий Иванов, по-видимому, находится сейчас в полном «расцвете» своего таланта и пишет свои лучшие стихи. Особенно хорошо стихотворение последнее:

Над закатами и розами –
Остальное все равно –
Над торжественными звездами
Наше счастье зажжено…

(Любопытный случай реминисценции из Ахматовой, — бессознательной, вероятно:

Только бы с тобою не расстаться, –
Остальное все равно).

Наконец, что в стихотворении Поплавского, как всегда «звуки сладкие» — редкие по сладости — искупают все то, с чем разум, наперекор слуху, отказывается согласиться.

Подробного разбора заслуживает «Жизнь Тургенева» Бориса Зайцева. Но пометка «продолжение следует» заставляет отложить этот разбор до тех пор, пока ее не заменит слово «конец». Жизнеописание это чрезвычайно своеобразно и в обманчивой небрежности своей очень искусно. Зайцев пишет, например, о «карамазовщине» матери Тургенева, стремясь, вероятно, этим нарушением хронологии превратить историю в современность и величаво-холодные «образы прошлого» в живых людей. Оживление ему удается, и если удастся до конца, о Тургеневе мы от него узнаем больше, чем способен был бы рассказать самый добросовестный исследователь.

«ЕДИНЫЙ ФРОНТ»: НОВЫЙ РОМАН ЭРЕНБУРГА

Не знаю, кого сам Илья Эренбург считает своим учителем и от кого ведет свою литературную родословную. Однако, было бы с его стороны черной неблагодарностью отречься от писателя, который оказал на его сознание, так сказать, «фор­мирующее воздействие»: от Боборыкина.

Боборыкин теперь не в чести. Его мало кто знает, имя его не произносится иначе как с высокомерной усмешкой. Боборыкин безнадежно устарел. Он гонялся за настроениями самыми последними, за чувствами и мыслями самыми модными… Моды изменились. Эренбурга сейчас читают много, с усердием, с удовольствием. Он все-таки талантливее своего духовного отца, и «лик нашей эпохи», «ритм современности», «темп наследственного бытия» и прочие обольстительные и туманные понятия он «выявляет» столь искусно, что, как Жуковский Пушкину, Боборыкин должен был бы подарить ему свой портрет с надписью:

— От побежденного учителя.

Пока «ритм современности» действует, существует и нечто многотомное, многословное, именуемое «творчеством Эренбурга». Но, увы, «ритмы» недолговечны, капризны. Самые восторженные читательницы, которых нынче новая книжка Оренбурга влечет, как некий моднейший коктейль, горьковато-сладковатый, пряный, пьянящий и острый, – самые восторженные читательницы отвернутся от него, когда им объяснят, что коктейли больше не в моде. Настоящее станет прошлым, – Эренбург исчезнет. Никто этому не удивится и, меньше всех будет удивлен сам автор. Ведь вот даже последняя его книга «Единый фронт», помеченная «январь-июнь 1930», успела устареть. В ней постоянно упоминается о кабинете Тардье. Кабинет Тардье пал, и анахронизм уже дает себя знать. Если бы острие книги, «установка» ее, как говорят в советской прессе, не было так назойливо обращено на современность, если бы у Эренбурга была хоть какая-нибудь иная забота, кроме современности, — смена кабинета прошла бы для него бесследно. Но она для «Единого фронта» оказалась фатальной. «Значит, все это происходит не сегодня?» — спрашивает разочарованный читатель. А если не сегодня, то интерес пропадает. Без иронии: Тардье сильно подвел Эренбурга.

Недавно в одной парижской газете была анкета: оказал ли кинематограф влияние на литературу, и если оказал, то какое? Некоторые из опрошенных лиц влияние признавали. Но подлинные писатели, те, которые в данном вопросе все-таки более компетентны, чем портной Поль Пуаре или Жозефина Бэкер, ответили, что влияния кино на литературу нет и не может быть никакого. Действительно, вопрос ребяческий, — и в частности Эренбург это, по всей вероятности, тоже понимает и сознает. Но он пишет именно для тех, кто полагает, что теперь и в литературе необходимо стремительное действие, ежеминутная смена картин, и что в этом, главным образом в этом, искусство теперешнее отличается от искусства прежнего. Одним словом, раньше были Диккенс и Лев Толстой. Теперь пришли Эренбург и Поль Моран. Да здравствует же Эренбург с Полем Мораном! В каком-то чеховском письме есть замечание: «зубы болят от пошлости». Зубы в наше время, по-видимому, стали крепкие и выносливые.

Перейдем к самой книге. «Единый фронт» – это, разумеется, единый фронт капиталистов и империалистов против Советского Союза. Капиталисты и империалисты между собой враждуют, и единство им наладить трудно. Миллиардер Ольсон, «спичечный король», соперничает с другим миллиардером, сэром Вайнштейном, витебским евреем, смещающим королей и по коммерческим расчетам устраивающим революции. Министры в их руках — куклы. Войны, договоры, союзы, речи в парламентах или в Лиге наций — все делается по приказу Ольсонов и Вайнштейнов. Догадка не новая, как известно. Однако же советские политические теоретики, стоящие на той же точке зрения, признают, вероятно, что не так уж абсолютна и комически откровенна зависимость правителей от банкиров. Но Эренбург не реалист, а сатирик. Поэтому он сгущает краски. Один только московский посол, тов. Карнаухов, герой добродетельный. Остальные персонажи — тупицы, проходимцы, воры, развратники, наглецы, как и подобает быть империалистам. Книга лишена последовательной фабулы. Она вся состоит из отдельных «зарисовок», иллюстрирующих подготовку противосоветского единого фронта. Кончается она многозначительно и выразительно. Европейская конференция, собравшаяся в Париже, решает важнейшие политические вопросы. Она хочет знать мнение о них сэра Вайнштейна (его соперник Ольсон умер). Сэра Вайнштейна нигде не могут найти. Наконец секретарь сэра находит его в публичном доме, в невозможной компании…