В Малоярославце, где было больше высланного народа, чем местных жителей, мое появление не могло привлечь к себе внимания, но с первых же шагов я ощутил - тут каждый следит за каждым. И при случае, натурально, доносит. Здесь опыт меня не обманывал, как среди азербайджанцев, и я с некоторым страхом - как же далеко зашло! - убеждался, что соседка, зубной врач, подслушивает у нашей двери, что зашедший сослуживец жены бегает глазами по лежащим на столе бумагам, что за очередной пулькой все играют молча, а заговорившему красноречиво указывают глазами на дверь и окно. Не потому, что предполагалась возможность рискованных высказываний, а из опасения, как бы кто не завел речь о дороговизне картофеля, пустых прилавках... О жизни всемером в одной комнатенке.

На привычные сплетни маленьких городов накладывалось улавливание неосторожных слов, наушничание; питаемые завистью к лишней комнате соседа доносы. Жить тут было душновато.

Впрочем, я сколько мог бывал в Москве, куда влекли завязывавшиеся первые робкие связи с редакторами, достаточно смелыми, чтобы снабжать работой, не вдаваясь в обстоятельства моей биографии. Не помню, кому я был обязан первыми контактами в ИЛе - издательстве иностранной литературы, где мне стали поручать переводы. На первых порах помогли знакомства моей сестры Натальи Голицыной, сведшей меня с внуком настоящего Толстого Сергеем Сергеевичем, публиковавшим свои учебники английского языка в этом издательстве, и с вдовой советского Толстого Людмилой Ильинишной, принадлежащей столичному бомонду и соизволившей отнестись ко мне благосклонно. У нее, само собой, были на кончике телефонного провода самые влиятельные товарищи. Она входила в избранный чеки-стско-литературный салон снохи Горького и могла позвонить кому-либо из непосредственного окружения Берии, кремлевскому церемониймейстеру слинявшему графу Игнатьеву, расшаркивающимся перед ней заправилам Союза писателей.

Эта львица поставила меня в несколько двусмысленные рамки: встреч со мной отнюдь не избегала и принимала с очаровывающей приветливостью, однако не вводя в кружок своих друзей и знакомцев. Мне назначались - с лестной для меня готовностью - часы и дни, в какие я оказывался единственным гостем. Такт и воспитанность Людмилы Ильинишны искусно вуалировали этот маневр, обусловленный необходимостью не афишировать визиты столь чуждого элите гостя. Из длинных "тэт-а-тэтов" за музейно сервированным столом (покойный сталинский лауреат, как известно, не зевал по части приобретения антиквариата!) был изящнейшим образом раз и навсегда изгнан малейший намек на вольные суждения: нас интересовали только вопросы искусства и апробированные оценки.

Я понимал, по каким острым граням ходишь, видаясь с этой женщиной, как она может быть опасна и даже страшна, и все же восхищался ее светскостью и чисто женским очарованием, задушевностью тона, в искренности которого было почти невозможно усомниться, ее умением вести разговор так, чтобы не дать ему ни на секунду выплеснуться за пределы безопасного русла. Меня изумляло, с какой естественностью, точно о предмете давно и незыблемо установленном, о котором не может быть двух мнений, Людмила Ильинишна говорила о необходимости всем пишущим перенимать стиль Иосифа Виссарионовича, "четкий и лапидарный, как у античных мастеров". И тезис свой выдвигала так, что гасло намерение возразить, и я допускал, чтобы мое молчание истолковывалось как признание его справедливости. Лишь потом, на улице, когда улетучивалось действие опасных чар обворожительной хозяйки, я ужасался прочности брони лицемерия, в какую раз и навсегда облачались те, кто составлял хор и свиту диктатора, усердную клаку, рукоплескавшую и кадившую своему идолу. Тряслись от страха и тянулись за милостями, в погоне за ними топили друг друга. Надетая личина преданного слуги и восторженного почитателя прирастала столь плотно, что становилась сущностью. Снять ее не приходило в голову и с глазу на глаз с человеком, общение с которым скрывалось от своего, привычного круга. Войдя в него в качестве супруги купленного с потрохами, задаренного, приближенного к трону даровитого писателя, Людмила Ильинишна не помышляла сбросить маску и став вдввой. И, женщина образованная и со вкусом, привычно искренне восхваляла беспомощный и корявый стиль недоучившегося семинариста! И это - перед изгоем, прошлое которого ей было известно... Хотя, само собой разумеется, и упоминания о нем не проскальзывало в наших разговорах. Й я - слаб человек! - не выдерживал зароков, которые давал себе, больше не показываться в обставленных старинной ценной мебелью апартаментах советской графини, хотя и оценивал трезво, насколько тут не "мои" и не для меня сани.

В скором времени для этих визитов объявился неоспоримый повод. После того, как я перевел "Слепого музыканта" Короленко, детские сказки Михалкова, еще что-то, издательство ИЛ уверовало в мои возможности и предложило взяться за "Петра Первого". С кем было обсуждать блестящую компиляцию Алексея Николаевича, как не с подругой его пвследних лет? И хотя из затеи ничего не вышло - издательство сочло выгоднее поручить работу переводчикам в Париже, и несколько переведенных мною и одобренных глав хранят в архивах издательства память о м"их несбывшихся надеждах на фантастический заработок и славу, - мы продолжали видеться с Людмилой Ильинишной, по-прежнему любезно и охотно бравшейся похлопотать о моих делах, хотя надобность в этом почти миновала.

Работа находилась все больше уже автоматически: успешный старт предопределил дальнейшее благополучное течение событий. У меня в ИЛе появился влиятельный покровитель, возглавлявший ведущий отдел издательства, - образованнейший эрудит и благожелательный человек Иосиф Ханаанович Дворецкий. Он не только следил за тем, чтобы я не оставался без заказов, но и очень успешно устранял препятствия, возникавшие из-за призрачности моего промежуточного состояния гражданина, неспособного предъявить у кассы тот самый "серпастый и молоткастый" паспорт, без которого грош цена советскому человеку. Временное мое, бессчетное количество раз продлеваемое удостоверение освобожденного из заключения настораживало и самого беспечного кадровика и частенько отвергалось бухгалтерами. Как это человек без московской прописки очутился в стенах столичного издательства и предъявляет какую-то ветхую бумажку с подозрительными штампами? Иосиф Ханаанович кому-то что-то объяснял, брал на себя не то находил для формальностей подставных лиц. Это был мудрый и умудренный жизнью человек, хотя и держащийся, как все вокруг, ни в чем не сомневающимся и ни над чем не задумывающимся придатком власти и порядков. Он сохранил свое лицо, достоинство и известную самостоятельность суждений.

Бывал я у него дома, в небольшой, заполненной книгами квартире. Они словно вдохновляли своего хозяина: он сбрасывал оболочку исполнительного советского чиновника, оживлялось его крупное лицо с высоким лбом под красивой седой львиной гривой, загорались темные восточные глаза. И речи его лились свободно, и не боялся он выражать свои гнев и боль по поводу взнузданных муз и растоптанной мысли. Это был в Москве тех послевоенных лет единственный, пожалуй, человек, встреченный мною, который, умея думать и судить, был готов в подходящей обстановке высказать свое мнение, внушенное просвещенным сознанием и совестью. Впрочем, я уже упоминал о том, насколько поражали меня по выходе из заключения знакомые моего круга, ставшие попугаями, затверживающими передовицы "Правды", всеобщая немота и придавленность.

Разумеется, всякая отлучка из Малоярославца была в какой-то степени событием и даже приключением. Хотя бы потому, что высланным запрещалось бывать в столице и всегда был риск очутиться в лапах чекистов. Изредка в вагонах поездов и всегда - у выхода в город выборочно проверяли документы. Наружность моя и платье, по счастью, не вызывали подозрений, и за неполных два года, что я прожил в Малоярославце и Калуге, постоянно наезжая в Москву, ко мне ни разу не подошли с леденящим сердце: "Ваши документы!" Исход бывал разным - все зависело от случайных обстоятельств. Иной раз тут же отправляли восвояси, не дав покинуть вокзал; не то задерживали "до выяснения" - и тут могло последовать что угодно. Новая тюрьма, дальняя ссылка, лагерный срок... При благоприятном отзыве местного отделения МГБ - "Ни в чем, мол, предосудительном не замечен, отмечается исправно", - да и в силу всегда непредсказуемых путей этого ведомства, можно было, истомившись и похудев от беспокойства, вернуться к себе.