Потом тяжело забирался в гору, скользил, падал, иссек колени и пальцы острыми камнями и колючками веток. И молодыми ногами резво не взбежать на эту крутую гору, а старику остается только ползти. Но не полз он, - откуда силы взялись в его разрушавшемся от старости теле? Если не скользил бы, то только перебежками от куста к кусту взбирался бы; но скользили ноги по снегу и грязи, а потому приходилось старику идти, склонившись, - и похож он был на разорванное колесо, и какая-то неведомая сила выкатывала его на макушку.

Выпрямился Иван Степанович шагах в ста от своей избы, увидел рухнувшую крышу и черные, обвитые огнем стены. Понял - поздно. Все, нет дома, хоть прокляни весь свет, а дома уже нет как нет!

Неожиданно слабость подсекла колени старика, словно приглашая присесть, отдохнуть. Он повалился на снег, охнул - по сердцу прошла острая боль. Открылся рот - то ли старик что-то хотел сказать, то ли хватал воздух. Кто-то жарко и влажно лизнул губы; не сразу Иван Степанович понял, что к нему подбежал сорвавшийся с цепи Полкан, который прыгал, повизгивал, лизал лицо и руки хозяина.

Увидел Полкан бегущих из леса людей - зарычал, ощерил черную пасть, на загривке шерсть встала иглами.

Скотник Григорий Новиков замахнулся на собаку длинной палкой и ударил по спине. Полкан клацнул зубами и, жалобно скуля, прилег возле хозяина, понял, видимо, что против человека не пойдешь, будь что будет. Григорий подхватил собаку за задние лапы, раскрутился с ним и крикнул:

- Разбегайся, честной народ! - и далеко откинул Полкана, который притих в снегу.

Над Иваном Степановичем склонились тяжело, жарко дышавшие люди - его односельчане, его враги и друзья, его сын Николай и внук Александр. Новиков нервными пальцами расстегивал на старике рубашку, но у него не получалось. Иван Пелифанов оттолкнул скотника и крикнул:

- Разрывай, дурила! Задыхается дед Иван. А ну уйди! - И располосовал на груди старика рубашку - ягодами посыпались на снег пуговицы.

Люди стояли растерянными - толком не знали, что делать, как помочь умиравшему Ивану Степановичу. Новиков хрипел:

- Качай грудь у деда Ивана - помирает мужик! Спасайте!

- Что, идол, орешь? - за круг людей отодвинула Григория грозная, полная Галина Селиванова. - Нести надо Ивана Степановича вниз. Берем да полегоньку понесем. Ну!

Сухотин очнулся, открыл тяжелые влажные глаза и, словно сквозь туман, увидел земляков:

- А-а, тут вы. Думал, не поможете, а - вон что. Спасибо. Изба что, все? Пожар кончился? Дайте гляну на прощание - верно, не свидимся больше.

Расступились новопашенцы, сын бережно приподнял голову отца. Глянул старик и крепко - на сколько мог - зажмурился. Избы уже не было, а лежали на черной земле черные останки, как кости. Еще дымили и тлели обугленные доски и бревна, торчала, как ствол дерева без кроны, печная труба и дымила. Иван Степанович застонал.

- Что ты, отец? - шепнул сын старику. - Теперь уже все - не вернешь. Не надо горевать.

- Ты, Николай, подпалил? - тихо спросил отец у сына. - Скажи честно все пойму.

- Что ты, отец... - растерялся Николай Иванович и отвел глаза.

- Не он, дед Иван, - склонился над стариком Новиков. - А вон тот охломон, Витька Потапов. Иди сюда! - строго велел он низкорослому подростку, который плакал поодаль.

Подросток с покорно склоненной головой подошел на зов и заплакал жалостливо и громко.

Григорий строго сказал:

- Смотри нам в глаза и говори: ты подпалил? Ну! Не нюнь!

Но он стал плакать громче, ожесточенно тер глаза кулаками и не отвечал.

- У-у, молчишь. Сегодня отец с тебя шкуру сдерет, - замахнулся на Витьку скотник, но не ударил, лишь по затылку скользнул ладонью и скинул на снег шапку. - Коли молчишь, так я расскажу. Увидел я, дед Иван, пожар на горе и скачками прибежал сюда. А на меня с крутизны, вон той, что за березняком, этот обомот катится. Схватил я его за шиворот... Я хотя и пьяница горький, а голова у меня варит! - подмигнул он собравшимся. - Мне следователем работать бы, а не скотником... ну, да ладно!

- Ты, Григорий, умный мужик, я знаю, - сказал ему Иван Степанович тусклым голосом, пытаясь подмигнуть. - Ты еще сможешь взять себя в руки какие твои годы!

- Да, дед Иван, надо пожить по-человечески - всю водку все равно не перепьешь... Ну, так вот: сцапал я этого сорванца за воротник, так прямиком в лоб сказал, видит Бог, что наугад: "Ты поджег? Говри, а то буду бить!" Вот удивился я, когда он занюнил: "Я, дядя Гриша, поджег". Что да как, спрашиваю у него. А вот как: шарамыжничал возле Новопашенного да набрел на избушку. Стук в оконце - молчок. Только пес брешет. Подождал, осмотрелся - ни души. Выдавил стекло да нырнул внутрь. То да се, а потом ухватился за керосиновую лампу, - хорошая игрушка. Нечаянно опрокинул, керосин разлился по столу и полу, а в руках - зажженная спичка. Ка-ак полыхнуло. Руки опалил, но выпрыгнул в окно. С испугу не туда рванул, поблудил по лесу. Потом выбрался на откос и - прямиком в мои руки.

Старик попросил, чтобы к нему подвели подростка. Слабой дрожащей рукой нашел в кармане карамель в фантике.

- На, дружок, - протянул Витьке, который тер глаза кулаком и мучительно-неестественно плакал; увидел конфету - замолчал. Иван Степанович шепнул, задыхаясь: - Прости, малец, другого гостинца нету. Возьми, что ли. А избу спалил - спасибо, родимый: давно было пора. Понять я не мог своими засохшими мозгами, что помеха она мне. От людей, как заяц, бежал, а Бог, видишь ли, по-своему постановил: с людями мыкался всю жизнь, с людями рядом и помирай. И нечего чудить... правильно, Коля? Вот сейчас до чего додумался. Э-э, что уж там, честно скажу,люди добрые: давно и сильно хотел к вам, поближе, да сердце сопротивлялось. А вот глядите - судьба подмогла...

Старик сказал много - устал. Смотрел в ясное, нежно-розовое, как лицо младенца, небо, и чудилось ему радостное - поднимается он, как на облаке, к небу. И уже не видит людей. Ласковая синева укутывает его.

- Хорошо как, ах, ты Боже мой!

- Помираю, люди, поди... - то ли сказал, то ли подумал он и увидел выглядывавшего из-за облака Васю Куролесова.

Люди бережно несли на руках старика. Кто-то говорил, что дышит, кто-то осторожно шептал соседу по плечу: помер. Но все вдруг, словно по чьему-то велению, поняли и почувствовали, что любят они своего докучливого правдолюбца; и подумалось всем, может быть даже разом: "Как же без него будем жить, кто по зажиревшей совести смелее и вернее всех плесканет холодными, но отрезвляющими словами правды? Не всякий мог, а Степаныч мог! Кто теперь первым выйдет на дорогу, не жалея своей жизни, чтобы остановить супостата, едущего убивать любимый сосновый бор? Кто теперь не испугается силача, богатея председателя и скажет ему: прочь, злыдень?! Неужели некому? Неужели гнить Новопашенному в своих извечных пороках, а лекарь умер и не бывать другому?"

Чистые и порочные шли рядом с умершим или умирающим стариком, хмельные и трезвые, старые и молодые, но все они были новопашенцами, в которых горели, хотя и маленькие, капли разбившейся о них, людскую скалу, души старика. Они сейчас ясно почувствовали горящие осколки чужой, но все же родной для них души.

Люди брели по вязкому, мешавшему продвигаться снегу; им было тяжело, неудобно спускаться со стариком с горы, но они понимали, что ничего лучше уже не могут для него сделать. Лишь только каким-то чудом тоже взобравшаяся на гору старая, иссохшая Фекла услужливо поддерживала свалившуюся к снегу легкую руку старика.

Люди молча, скорбно спускались к Новопашенному.

А старик тем временем нежданно-негаданно встретился с Васей Куролесовым.

- Здорово, Василек, - сказал он ему. - Как живешь?

- Я и тута, Ваня, летаю. Хочешь попробовать? - откликнулся Вася, все такой же молодой, как много лет назад, все такой же кучерявый, словно барашек, все с такой же умилявшей односельчан глубокой задумчивостью в прекрасных томных глазах ангела или ребенка.