Ушел Федор Алексеевич, а старик крепко зажмурился, будто света белого не хотел видеть, медленно по стене осел на корточки. Утром шел по Новопашенному, а люди указывали на него пальцами, с улыбками отвечали на его приветствия.

Вечером Иван Степанович сказал Ольге Федоровне:

- Вот что, Ольга, собирай, родная, вещички - пойдем искать угол милее. Свет большой. Не смогу я жить в Новопашенном: не люб я людям и мне они постылы. Собирайся!

- Ой, Ваня! - повалилась на стул Ольга Федоровна. - Как же так? Куда же?

- А куда глаза глядят! Хоть к Николаю в Иркутск.

- Хозяйство как же? Куры? Свинья? Да и дом как бросишь? Зачем ехать сломя голову? Вросли мы сердцем в Новопашенный, здесь наши родители похоронены... От тоски засохнем! Нет, Ваня, надо перетерпеть людскую злобу. Все поправится...

- Нет! - крикнул старик. - Не поправится! Некому, стало быть, поправлять. Не могу я с ними рядом жить. Не могу! Прости, Олюшка, пошел я.

- Куда?! Потемки уже, глянь!

- Не держи! Ухожу.

И ушел.

Ольга Федоровна решила: "Помыкается в потемках, помесит грязь, замерзнет - и вернется, сумасшедший, в тепло".

Но не по ее замыслу вышло - крепок решением оказался Иван Степанович. Ушел в зимовье, день пути до Новопашенного, но вскоре перебрался под бок родной земли - не справился с удушьем тоски. Обосновался в пастушьей избушке, давно брошенной; обжил комнату, переложил печку, перестелил полы, бродячую собаку Полкана приютил, - так и живет. Далеко от людей не смог уйти.

Большой иркутский начальник узнал о злоключениях Сухотина, лично приезжал в район, разбирался, - сняли Коростылина с председателей тогда еще колхоза: однако через полгода он был восстановлен в должности.

Молчали старики и смотрели на борова, поедавшего варево. Даже коза Стрелка внимательно смотрела на своего соседа по стайке, высунув через верх заграждения свою бородатую белую голову.

- Ух, уплетает! Молодец! - улыбнулся Иван Степанович. - Сто лет тебе, Васька, с этаким аппетитом жить бы, да нет, человек не даст.

- Чего ты пугаешь свинью? - шутя толкнула Ольга Федоровна мужа. - Ешь, Васек, ешь, родненький. Чего навострил уши? Неладное в наших словах почуял? Нет, все хорошо. Пойдем в избу, Ваня, и тебя буду потчевать, поди, голодный.

- Н-да, мать, - вздохнул старик, но улыбнулся: - Сейчас так же буду уплетать, как боров. Только подноси.

9

В комнате старика встретили родные запахи - так любимых им сухариков, млевших на теплой печи, простокваши, всегда стоявшей на подоконнике и неизменно выпиваемой им по утрам торопливо, выстиранных вечером и теперь висевших на веревке под потолком белых полотенец. И еще чем-то неуловимым, но знакомым пахло. Уютно было в кухне - может, уютом и пахло.

Старик медленно присел на свою табуретку с мягким ватным сиденьем и окинул взглядом кухонку. "Все на месте, все так же!" - подумал он. И от пришедшего в его сердце покоя он улыбнулся и посмотрел на Ольгу Федоровну, хлопотавшую возле печки. На столе тикали большие с гирьками и боем часы, и старик прислушался к их неизменно спокойному, как и сорок лет назад, ходу. И шепнул старухе, когда она склонилась к нему со стаканом чая и пирожком, бессмысленное, ненужное, но забыто-нежно прозвучавшее:

- Ишь, Олюшка, часы-то ходют. Вот ведь молодцы.

Ольга Федоровна увидела неожиданно заблестевшие глаза своего старика и сказала тоже ничего не значащее, но прозвучавшее нежно и тайно:

- А что имя, Ваня, - ходют да ходют.

И оба неожиданно подумали, что часы так же ходили и сорок лет назад, когдаони, старик и старуха, были молоды и часто говорили друг другу нежно; если совсем не изменились часы, то, может быть, и они не изменились, а только во сне сейчас себя видят другими - стариком и старухой?

- А скажи, Ольга, - спросил Иван Степанович, влажно и мягко сверкая глазами, - плохо мы жизнь прожили вместе или как?

- Типун тебе на язык, - заплакала Ольга Федоровна и легонько оттолкнула от себя Ивана Степановича, но оставила на его плече ладонь.

И заплакали они оба, не таясь друг от друга. О чем плакали? Хорошенько не знали. О растаявшей, испарившейся в небытие лет молодости, когда так просто чувствовалась жизнь, когда мощными рывками загребал из нее то, что было любо и желанно, когда рвался своим здоровым молодым телом, своей необузданной душой к тому, чего страстно желалось, когда жаждал радостей жизни, как путник жаждал воды, и, достигая своего, сладостно утолялся, когда просто не болел или болел так мало и пустячно, что порой радовался болезни как возможности отдохнуть, подольше поспать, понежиться на перине? Отчего еще могли заплакать старики? Может быть, еще оттого, что разлученные в последние годы их души - когда душа старухи жила здесь, внизу, в Новопашенном, а душа старика там, наверху, на горе - застыли в одиночестве холода, как-то съежились в комочки, а сейчас в этой теплой маленькой комнате согрелись, оттаяли, распрямились и - нечаяно ударились друг о друга. И стало больно старикам.

- Ты, Ваня, уж не уходил бы отсюда, а?

Но молчал старик, утирая своим шершавым пальцем слезы старухи, расползавшиеся по морщинам.

- Чего молчишь, как безъязыкий? - утирала и старуха слезы старика.

И, как обиженный ребенок, пожаловался старик старухе - мол, люди побили его, считай, ни за что ни про что.

Встала со стула Ольга Федоровна, положила руки на бока и сказала старику:

- Я этой Селиванихе кудлы повыдергаю - ишь, кощенка, коготки распустила! А Фекла - дура старая! Туда же?! А Прохорихе и совсем молчать бы в тряпочку!..

Иван Степанов за рукав усадил жену на стул:

- Детей разбудишь. Пущай спят.

Но на кухню заглянул сын Николай:

- А-а! Мои старики уже в сборе.

10

Иван Степанович чуть было не сказал своему собственному сыну "здравствуйте" в вежливо-поклонительной форме подчиненного человека. Вовремя спохватился, крепко сжал в приветствии широкую и твердую ладонь сына, а левой рукой обнял его плотную и неохватную для него спину.И почувствовалось Ивану Степановичу то всегда неприятно удивлявшее и пугавшее его - будто бы он подчинен сыну. И было отчего так думать: Николай Иванович широкий, грузно-солидный мужчина, а его отец - низкий, невзрачный, худощавый, щелчком, говорят о таких деревенские, зашибешь; сын образованный, учился в институте, а теперь занимает хорошую, уважаемую должность директора предприятия, а отец - малограмотный, работал то плотником, то грузчиком, то кладовщиком.

Николай Иванович своим близким, чаще матери, иногда говорит, узнавая о жизни и выходках отца:

- Я живу по-людски, для общества и семьи, а вот батю всю жизнь черти дерут: то один фокус выкинет, то, вот вам нате, второй.

Как встретит отца Николай Иванович, так и говорит ему своим солидным, отточенным и закаленным на собраниях и совещаниях голосом:

- Что ты, батя, куролесишь? Живи как все: идет строй - левой, левой, а зачем же ты все - правой, правой.Этак соседям поотшибаешь пятки, да и тебе, чего доброго, ноги покалечат.

Отец хмурился, выслушивая сына.

Николай Иванович долго обливался под рукомойником, шумно плескался холодной водой, всхрапывал. Потом сказал отцу, вытираясь полотенцем:

- Какой-то ты у меня, батя, стал серый - загорел или не мылся... там, на своей горке? - Сын улыбчиво подмигнул матери, сел за накрытыйстол, широко расставив локти.

- У-гу, не мылся, - ответил отец, не взглянув на сына. - Да и есть с чего посереть - старый уже.

- Старый, а чудишь, как юнец. Все на своей бородавке живешь?

Отец молчал, громко, даже как-то вызывающе громко хрустел соленым огурцом.

Ольга Федоровна притворилась, будто бы ей не интересно, о чем говорят отец с сыном, чистила картошку.

Сын помолчал, посматривая на отца, наморщил свой широкий лоб и солидно, громко сказал:

- Неправильно ты, отец, живешь. От людей бежишь, а они ведь разные: один - пьянчуга, тунеядец и воришка, от такого не грех удрать, а другой труженик, ни капли за всю жизнь не принял, ни соломинки не украл. Чем же второй перед тобой виновен?