- Довольно, Петр, лежебожничать, - сказал он из-за стекла. - Айда вон туда.

- Куда?

- Во-о-он туда, - махнул он рукой куда-то за Баранью гору.

- Что там делать?

- А так. Неужто непременно что-то делать? Увидишь. Вытряхайся из постели! Поутру так славно пройтись.

И мы пошли. Сначала - по сырой, шуршащей под нашими ногами траве на верхушку Бараньей горы, названной так, видимо, потому что она, крутая, обрывистая, не очень-то охотно позволяет взобраться на себя, так сказать, по-бараньи упрямая, - хотя не уверен, правильно ли баранов называют упрямыми животными. Местами она так отвесна, что приходится карабкаться. Дедушка согнулся и потихоньку шагал по круче, а я молодечествовал: то с подскоками взбегал, то высматривал отвес покруче, опаснее и буквально полз по выбоинам в суровом скальнике, то хватался за куст, рывком выбрасывал себя вперед, брался за другую зеленую прядь, - таким способом убегал далеко вперед. А дедушка находился еще далеко внизу, шел ровно, без порывов, не разгибаясь. Мне хотелось крикнуть: "Дедушка, давай-ка догоняй меня! Что отстаешь?"

Однако молодечество, задор мои иссякли к середине "лба", - я стал часто останавливаться, а потом приседать, за кустом, чтобы дедушка не подумал, что я слабый. Сердце, казалось, вырывалось из груди, чтобы скатиться вниз, под гору: хватит, больше не могу, иди без меня! А дедушка - все ближе, ближе, но идет очень тихо. Я посвистываю, притворяюсь, что мне легко взбираться, прутом вспугиваю бабочек. Иногда мне становится боязно: вдруг дедушка обгонит меня - какой будет позор! Он чему-то улыбается маленькими морщинками у губ. Догнал меня.

- Как оно, внук? Хорошо? Не очень устал?

- Не-е-ет, дедушка, - придавливаю я тяжелое горячее дыхание, но мой голос плавающий, неустойчивый. - Хорошо. Горка пустяковая.

- Пустяковая не пустяковая, а свое дело знает: пот выжимает из нас. Он помолчал, внимательно посмотрел на меня. - Но забраться на гору полдела, даже пустяк. Как с нее хорошо спуститься - вот закавыка.

- Сходи да сходи себе, можно и бегом, - пожал я плечами.

- Можно-то можно, - вздохнул дедушка, - а вдруг как понесет? Да так побежишь, что расшибешься, не устоишь на ногах. Нет, внук, надо уметь подняться на верх, надо уметь и спуститься с него. Кто не додумался до этого - тому и лоб расшибать.

- Ты, дедушка, умный, - улыбнулся я.

- Я стреляный воробей. Меня жизнь ломала, гнула, по дорогам войны прогнала - посмотрел я на людей... Мал ты еще, а скажу все же тебе - не умеем мы жить. Бог создал нас людьми, а потому жить нам надлежит по-людски. - Он нахмурил влажные брови, вздохнул. - Вот мы и вскарабкались. Отдохнем, поглядим вниз.

Мы присели на широкие, бугорчатые спины гранитных глыб. Какое наслаждение горячему, уставшему путнику чуять мертвый, но желанный холод камней, благодарно поглаживая и похлопывая их ладонью.

- Вон она, Весна, - ласково сказал дедушка. - Просыпается, засоня. - Он прикурил, затянулся дымом. - Как я, внук, тосковал без нее на войне... ты вот что... люби ее... - сказал он смущенно и скороговоркой.

- Кого? - удивился и не понял я.

- Весну. Она одна такая.

Мы видим Весны - реку и городок; небо над ними и нами - синее, широкое, теплое. Долго мы сидели молча.

Сказать, что ширь и синь небесная захватили наш дух, - чувствую, мало и не совсем точно, а скажу иначе: мы словно сами превратились в крохотные кусочки этого веснинского неба и, представилось, полетели над Веснами, вошли в синее - и стали небожителями, не грозными, властительными, а покорными и смиренными, как само утреннее небо. Я ощутил себя удивительно легким; подумалось, вдруг сорвется из того далекого леса какой-нибудь пробудившийся от птичьего щебета ветер и подхватит меня с дедушкой, и на самом деле вольемся мы в небо или, может быть, упадем на Весны, как снег или дождь.

Весна-река смотрела в небо и, казалось, так засмотрелась, что остановилась - не шелохнется. Но я знал, что она быстра, стремнинная, что крутит на глубинках стаи щепок и коряг, что рокочет, перебирая каменистые ребра отмелей, что качает большие утонувшие бревна, что порой жадно слизывает с берегов ил и глину. Но сейчас она затянута утренней дымкой и кажется тихой, смирной.

Весну-городок я совсем не узнал с горы - весь сверкает, мечет во все стороны острые, жгучие лучи, и мы зажмуриваемся. Представляется, что все улицы за ночь завалили яхонтами и алмазами, солнце взошло - и тысячекратно умножилось в богатом, необычном даре. Мне не хотелось признать, что виденное - лишь призрак, всего-то отражения в стеклах домов, теплиц, фонарей.

Дедушка что-то тихо произнес.

- Что ты, девушка, сказал?

- Философствую, внук, - улыбнулся он.

- О чем?

- О том, что вижу. Думаю о тебе, о себе - о всех нас.

- Скажи, деда, что же ты нафилософствовал? - улыбнулся я не без иронии.

- А вот думаю: как сверху все красивее и обманчивее. Здеся, наверху, думаешь одно - а внизу оказывается совсем другое.

- Я, дедусь, так же думаю.

- Вот и думай. Но не поднимайся в мыслях очень высоко. Держись ближе к земле - она, родимая, никогда не подведет.

- Не поднимусь! - зачем-то и здесь я помолодечествовал. Но дедушка посмотрел на меня с чуть-чутошным прищуром, - и я наклонил голову, не смог открыто смотреть в его глаза.

- Дай Бог, - сказал он. - Что ж, внук, пойдем?

- А куда?

- Во-о-он туда, - махнул он куда-то в поле.

И мы пошли.

Долго шли узкой дорогой, вившейся между полей, засеянных густой, косматой зеленкой - кормовой травой, клевером и рожью. Солнце стало легонько припекать; я сбросил сандалии и пошел босиком по мягкой, еще присыпанной росой, но уже теплой пылистой дороге. Парная пыль щекотала ступни и щиколотки, с каждым моим шагом вскидывалась сероватыми облачками, в которые вплетались солнечные лучи, мешая улечься, побуждая к игре, веселью. Потом я стал наблюдать за перепрыгивавшими через тропу с поля на поле кузнечиками, стрекотавшими так звонко и ясно, что я порой не слышал своих и дедушкиных шагов. К хору кузнечиков присоединялись вившиеся передо мной мухи и пчелы, жужжавшие и звеневшие перед самым носом или ухом. Наслушался я их вволю, и они мне наскучили. Увлекся сусликами, этими волосатыми человечками-гномиками. Выскочит на волю какой-нибудь хозяин норки, мордочкой повертит, увидит нас и - превращается в столбик, но глаза отчаянно сверкают на солнце. Поближе подойдешь, иной мгновенно уныривает в свое надежное убежище, а за ним - его хвостик стрелой; другой, смельчак, подпустит тебя очень близко, повертит мордочкой, но, воинственно распушив хвостик, убежит в траву или скроется в норке.

Потом мне представилось, что иду один, о дедушке забыл, и мне захотелось летать. Я стал размахивать руками, подпрыгивать, поднимая голову к небу с его чистыми, яркими красками, желтым, созревшим солнцем. Я долго, увлечено размахивал руками, приплясывал на цыпочках и вдруг вспомнил, что со мной рядом идет дедушка. Мне стало стыдно, я тайком взглянул на дедушку. Он шел чуть впереди и смотрел под ноги. "Какой хитрец, - подумал я. - Все видел, но притворяется".

Может быть, дедушка видел, а может быть, и нет. Он молчал. Он был мудрый человек, поэтому, наверное, и молчал; мудрецу не к лицу говорить обо всем, что он видел и знает.

Мы увидели вдалеке дым; оказалось, горела свалка, на которую свозили мусор из близлежащих селений. В чистом поле находилась свалка, на которой горела бумага, резина, опилки. Стоял крепкий запах гари. Черный и белый дым широко застилал синее небо, крался к высокому солнцу. Дым, вообразилось мне, воздвигал стену между нами и бескрайним чистым полем, за которым угадывался лес. Мне стало очень грустно. Было досадно, что мы увидели в чистом поле свалку.

Мне показалось, что дедушка посмотрел на меня своим неизменным чуть-чутошным прищуром,хотел что-то сказать, но только лишь поводил языком по нестриженому, уже завернувшемуся на губу белому усу, потом крепко сомкнул губы и молча пошел.