Вот уже вышел, остановился.

С левой стороны, как с двух шагов, к чему я не мог привыкнуть, открылась Круглая площадь с обелиском. Для меня как открылся зловещий оскал столицы. В этом месте не так уж давно я едва не угодил в одну из расставленных ловушек. Вернувшись из плаванья среди сахалинских льдов, я нарвался на "подсов" в самом центре Минска.

Вот к чему привел один из редких выходов в город с Натальей.

Тогда спустились от стереокино "Мир", где просмотрели голографический примитив, вот сюда, к Круглой площади, и стали на той стороне в очередь на таксомотор. Видим: Шкляра с развевающимся шарфом, под руку с зеленоглазой фурией... Будет он на очередь смотреть! Метнулся в обход, сунул в руку водителю. Кричит нам: "Залезайте!" Я бы успел, но Наталья не поддалась, и какой-то тип начал разоряться, - и они укатили. Переживая, что упустил Шкляру, я, еще морской, свободный, не зажатый ничем, не удержался. Подошел к типу и попросил его замолчать. Тип притих, смылся - и вернулся со сворой. Он оказался ментом, нас повели.

В Советском отделении милиции раскрыли мои документы: выписан из Владивостока, нигде не живет, не работает, - кто такой? Ясно, что привели не для того, чтоб установить личность. Рядом с дежурным сидел еще один, выделяясь даже среди этой оголтелой ночной своры: с серым лицом, узкий вроде, но металлический, мент-уголовник. Пока дежурный пытал допросом, этот профессиональный костолом дрожал от нетерпения меня заполучить. Вставал, садился, похрустывал пальцами... Так бабу не ждут в постели, как он меня ждал! Мне потом рассказывал один знакомый, как бьют в Советском отделении: "Как даст, так оглянешься: кто так умеет?" Мне б они не дали оглянуться: отбили б печень, почки, легкие, сделали б порок сердца... Иди, пиши свои творения!..

Что меня спасло? Одеваясь дома, из привычки жить в закрытом городе, я взял с собой пограничный пропуск. В нем мне, как писателю, разрешалось бывать в местах с усиленным погранрежимом. Престижная бумажка их отрезвила. Дежурный сложил документы, протянул: "Свободны". А если б я был без бумажки? Зачем мне ее было брать?

В тот день для меня открылась истина: "Владивосток - не Минск, а ты не Шкляра".

Прямо напротив в угловом здании находился журнал "Неман" и несколько белорусских изданий. Опять я колебался через эту улицу переходить. На этот раз из-за того, что увидел поэта Рыгора Бородулина. Он бегал перед входом, крутя шеей и подергивая плечом, что выражало крайнюю степень нетерпения. По этому нетерпению я мог сверить часы: ровно 11. Открылся водочный магазин. Не составляло секрета и кого ждет Рыгор. Он ждал своего друга Ивана Бурсова, которого перетянул из Москвы. До этого Бурсов чахнул в издательстве "Молодая Гвардия", спиваясь от подношений не знавших предела хлебосольству ашугов Закавказья и акынов Средней Азии. Здесь же Иван Бурсов, имея такого собутыльника, как Бородулин, занялся воистину полезным делом: сумел рассеять на Военном кладбище весь редакционный портфель журнала "Неман". Бородулин тоже считался мне друг, "сябра", но без Шкляры я к Бородулину не подходил. Со Шклярой даже бывал у него дома. Последний раз там возник пьяный скандал. Я ввязался в драку, вспоминать неприятно.

Рыгор Бородулин, месяцами не выбиравшийся из запоя, отличался от Миколы Копыловича. Исключительным явлением стала поэзия Рыгора, совершившая переворот в белорусской стихотворной речи. Это был самородок, поэт с задатками гения. В его пороке угадывался некий символ судьбы, немилосердной ко многим национальным корифеям, начиная с Янки Купалы. Невозможно читать стихи Янки Купалы позднего периода, сотворение коих хотелось бы объяснить своеобразным протестом в унисон деградировавшей эпохе. Ни в одной из биографий Янки Купалы так и не сказано внятно, от чего он погиб, повторив, по чисто внешнему сходству, полет несчастного Гаршина. Рыгору Бородулину удастся свой порок превозмочь. Но это станет для него сродни хирургической операции. Молодой сейчас, темноволосый, с загнутым носом, мало похожий на белоруса, Рыгор носился туда и назад с руками за спиной. Такой вот, с виду осоловелый, не различающий никого, он сохранял цепкий взгляд, впивался им, как пиявка.

Все равно не обойти! Я перешел дорогу, и Рыгор протянул мне руку:

- А-а, Багрыцки! Ну, як жывеш?

Наверное, моя стрижка с зачесом, а что еще? - мотнули сознание Рыгора на такой апофеоз. Его же: "Як жывеш?" - всего лишь сопровождение к поданной руке. Начни я отвечать, он тут же скажет: "Прабач", - и отбежит на безопасное место. Меня не устроило сравнение с Эдуардом Багрицким, большим поэтом. Вроде выглядело соблазнительно, но меня не устраивало.

- У мяне есть свае имя.

- А Шалом-Алейхэм табе падабаеца?

- Не ведаю, не чытал.

- Не личыш идыш за мову? А иврыт?

Женатый на еврейке, он не стеснялся затрагивать во мне этот нерв. Я сообразил, что Рыгор увлекает в одну из своих словесных ловушек, похожих на короткоходовые шахматные комбинации. Уже развил наступление, расставив по флангам в угрожающей позиции две ладьи - идиш и иврит. Сместив ладьи по горизонтали, он готовился поставить мне детский мат.

Не обученный такой игре, я неожиданно для себя ответил сильнейшим ходом коня:

- А якая з гэтых мов катируеца у Саюзе письменников БССР?

Рыгор отстраненно померцал своими темными глазами, где ничего нельзя было рассмотреть:

- На той и будеш писать?

Смысл трехходовки стал для меня ясен. Знакомое обмусоливание национальной темы. Вроде того, как он подводил меня к портрету Янки Купалы и спрашивал: "Як гэтага дядьку завуть?" Или же, юродствуя, становился на колени перед Стасиком Куняевым: "Прабач, старэйшы брат!" Шкляре, белорусу, Рыгор прощал русский язык. Во мне видел, должно быть, отщепенца, отрекшегося от еврейско-белорусских корней и готового отрекаться от чего угодно. Я стоял под угрозой мата, так как он не воспринимал никаких контрходов. Поэтому сказал с вызовом, как смахнул фигуры с доски:

- Абавязкова.

Теперь Рыгор сказал "Прабач" и понесся вскачь, так как вышел Иван Бурсов. Плечистый, в берете, с гривой волос, с бородой и кустистыми бровями, Иван Терентьевич походил на молодого Льва Толстого, если того вообразить в старческом обрамлении. Бурсов тоже заезжал ко мне за ключом вместе с грузинской поэтессой, которую понадобилось срочно перевести на русский язык в квартире Заборовых. Разумеется, я тогда без промедления выдал ключ Ивану Терентьевичу, так как он курировал прозу в "Немане".

- Я больше там не работаю, - сказал он.

Я опешил:

- Почему?

- Уволили.

Можно было ожидать, но как некстати! Бурсов не редактировал меня, доверяя словам Шкляры. Надо было только следить, чтоб он не прихватил твою рукопись случайно с другими, которые собирался читать. Теперь же, когда у меня появилось столько новых рассказов, - его уволили! Ведь эти рассказы, не пройди они в Москве, я опубликовал бы все до единого в "Немане". Конечно, не выдающееся место. Однако пустейший журнал имел массовый тираж, распространялся по всему Союзу и платил приличный гонорар. Я ужаснулся, прикинув в уме сумму денег, вытащенных прямо из кармана. Даже не поинтересовался, кто занял в "Немане" кресло Бурсова. А когда спохватился, было поздно. Бородулин, унесшийся далеко, думая, что за ним следует Бурсов, примчался обратно. Рыгор был в отчаяньи, что я задержал его друга какой-то своей ерундой.

- Заходь, Барыс, - сказал он мне приветливо. - Валя тикавилася, чаго тябе няма.

Бородулин мог быть обаятельным; я помнил, как он чудил перед своей светловолосой Валей, она была на сносях. В их уютной квартирке, заваленной книгами, Валя царила, как легендарная Суламифь. Рыгор ползал вокруг нее на коленях, подкладывал ей под ноги подушки, умолял: "Дазволь яшчэ пацалунак!" - и целовал жене пальцы, подол платья. Валя стояла, улыбаясь, он лишил ее всякого движения... Все выглядело трогательно, я наслаждался. А потом учинил дебош пьяный Геннадь Клевко.

- Заходь, я зараз жыву на новай кватэры.