Наверное, много вздора было в моей голове, когда я умирал там, воспаленный ненавистью ко всем, подорвавшись на ненависти, как на мине. Но осталось навсегда убеждение, и оно отвращало от Рясны: там я никак не смог бы уцелеть. Швырнули бы в ров, даже пожалев пули: "Кидай его так, нехай выползает!.."

В том случае с больницей, когда попался в лапы Рясны, меня спас Батя. Тогда он нигде не жил, носился по селам с идеей народных хоров. Батю одноглазого народ уважал и, разумеется, едва ли не в каждом селе он имел бабу и ведро самогона. Наезжая в Рясну, Батя с трудом отходил от пьянства. Помню его мучения, мочу с кровью. С неделю он провалялся желтый, с неизвестной нам малярией. Если дед Гилька меня любил молча, то Батя молча не любил. Но и не обижал, изредка обо мне помнил, и он меня спас, обо мне вспомнив. Приехал в больницу на подводе и увез в Могилев, в областной центр. Подвода, на которой я лежал, перевернулась на гололеде, и Батя легко поставил ее на место. Не от здоровья, а научился так ставить. Я прощал многое, не пенял, что он не углядел сестру Галю, бросил мать и ни разу не помянул ее хорошим словом. Но и ничего плохого он не мог о ней сказать. Чем она ему, одноглазому, не угодила? И что такого он увидел в Матке, которая была примитивнее любой сельской бабы?.. Война между нами разгорелась после Рясны. Намного позже, когда Батя гремел в республике как дирижер женского хора слепых и самодеятельный композитор, а я, покорив Москву, барахтался в минской тине, распознавая тех людей, с которыми якшался Батя, то есть которые снисходили к нему. Борьба эта ни к чему не могла привести. Бате было проще: он воспринимал только то, что хотел, а остальное пропускал мимо. Уж если какая баба и глянет косо, так он и не заметит одним глазом. А если к тому же обзовет по-обидному, то он, обидевшись, не будет представлять ее в обобщенном виде.

Или он стал бы истолковывать взгляд Насти? Когда та смотрела ночью, признав чуждые ей черты? Зато я вполне объяснил Настю. Или не встречал такой взгляд у ряснянских девчонок? Все же в этом смысле я был пощажен Рясной, и я перехожу к Ирме: не то полунемка, не то полуфинка, "выблядка", дочь фашистского солдата и жены полицейского. Мы с Ирмой на соломе, рядом подскубывает корова Милка, я вешаю ей на рога трусики Ирмы, застиранные, испачканные ранними выделениями. Ирма грызет жмыху, ряснянское лакомство, отвлекаясь от того, что я делаю. Ничего не делаю, рассматриваю, как это выглядит: это разворачивается как лепесток и пахнет сцулями. Такое вот разглядывание, разгадывание того, что нельзя ни запомнить, ни разгадать, станет через много лет едва ли не содержанием моей связи с Ниной. Там все заострялось, что Нина ничего не осознает, вроде инопланетянки или тоскующей Евы. Ирма же, эта восьмилетняя блядь, все в точности запомнив, потом признается, что никогда так не желала мужчины, как со мной. Может, она себе и внушила - как не понять! - после того, как ее изнасиловали уголовники, строившие что-то в ряснянском детском доме. Оттуда Ирма вышла, не желая никого, едва не повторив судьбу удавившейся матери. Несмотря на свой интерес к ней, я так и не сумел его удовлетворить. Понял, чего не хватало, когда нам устроил на Проне представление Комар, великовозрастный полуидиот, сидевший три года в одном классе. Действуя способом онанизма, Комар превратил свой член в орудие: уродливое, вздувшееся венами, вставшее криво-перпендикулярно, оно внезапно брызнуло струей. Всех чуть не вытошнило, а Комар, расслабленно присев, потребовал уплату за просмотр. Лично у меня он аннулировал с десяток гнутых монет, что выиграл в "тюк", и фальшивое деревянное яйцо, которым побивал настоящие на Пасху. Не думаю, что "орудие" Комара вызвало бы у Ирмы интерес. Ведь ее брат, Гриня, когда лежал с переломом ноги, мочился в миску, свесясь с койки. Ирма держала миску без всякого стыда и любопытства. Вот если б я имел такую мужскую готовность, как Комар! Ирму я так и не познал, но с ней я забывал обиды от тех, кто не желал садиться со мной за парту, похихикивал или обзывал, не боясь получить сдачи. После детдома я не мог даже замахнуться на девчонок. Это мой божий дар, Ирма, и если это она стояла на дороге, выронив рукавицу, то теми словами я с ней простился.

Я дал имя "Ира" героине своей незрелой детской повести, где использовал мотивы Рясны, смешав их с морскими приключениями. В этой повести я отмахнулся от себя, подменив "двойником", бесшабашным белорусским мальчишкой, который, естественно, не мучился видениями Лисичьего рва. Тяжело признать, но в этой книге я совершил совсем уж нехорошее дело. Передал одному из злодейских персонажей прозвище человека, которого должен был бы воспеть. Даже Рясна, зачитывавшаяся повестью, возмутилась поголовно. Меня спрашивали: зачем я это сделал?.. Что я мог ответить? Легло на душу прозвище, как упустить? Ведь своего злодея выписывал со смаком! Сейчас не время каяться или что-то менять. Приплел я свое давнее произведение из-за одного эпизода в нем: в лесу, возле станции Темный Лес. То, что случилось там, - не с героем, а со мной! - стало для меня, мальчишки, едва ли не самым сильным из переживаний в Рясне, - из тех, что назвал и не назвал.

Мне было лет 12, когда я опять удрал от Бати, не выдержав измывательств Матки. Та морила меня голодом из-за того, что Батя, смалодушничав, не сразу признался ей, что у него есть сын. Удирал на товарняке, засыпав себя пшеницей, перемешанной с семечками. Выпрыгнул, скатился с откоса перед станцией Темный Лес. Весна только-только, и такое же раннее утро. Добрел до станции, поискал возчиков. Многие привозили к поездам родственников и ждали попутчиков, чтоб не возвращаться порожняком. Возчики сидели в чайной, я потоптался: семечки не утолили голод, я хотел драников, я так оголодал у Матки! Пошел пешком: если будет кто-то - догонит... Вокруг станции лес был порублен еще немцами. Шел по подросшему мелколесью, обвитому туманом. С трудом различал, куда иду, попадая ногами в жидкие снежные кашицы. Прошел километра три, как увидел волков. Тогда волки были бедствием. Однажды целая стая ворвалась на молотарню, покусала людей. У нашего квартиранта был пес Дунай, так его утащили прямо со двора. Волкодав, запросто брал двух волков! Они выманили Дуная хитростью, из засады. Ни костей, ни шерсти, ничего не оставили. Мы нашли в Лисичьем рву только место борьбы и пятно вылизанной крови.

Волки пробежали своей дорогой, даже не к лесу, а куда-то в сторону вообще. Однако я сильно перетрусил. Стал на вырубке, возле кустов, и решил: буду ждать, пока не появится подвода. Стоял в одних тесных ботиночках, дырявых к тому ж. Мне потом бабка ноги отхаживала, - было не до драников. Дождался: подвода, а рядом с возчиком - вот повезло! - бабкин квартирант, энкэвэдист. Бабка у него воровала продукты, чтоб меня подкормить. Дунай был его пес, а однажды бабка, прибирая постель за квартирантом, принесла и показала мне большой наган, который тот забыл под подушкой. В Рясне знали, кто он такой. Едем втроем, въезжаем в лес, а там большое дерево, ель, обсыпанная снегом, почти прикрывает дорогу вправо, куда и нам надо свернуть, как оттуда, скрывавшиеся за елью, бросились к нам несколько человек. Коню завернули морду, их интересовал энкэвэдист. Связали его, повели. Тут возчик крикнул им с украинским акцентом: "Чего вы жиденка оставили? Нестрелянный остался, на хуй он нам?" Бандитам было наплевать, что я еврей; это были даже не бывшие полицаи. Просто вольные люди, промышлявшие грабежом. Однако возчик их поколебал в другом: энкэвэдист, когда его вязали, крикнул мне, чтоб что-то куда-то передал. Мог трепануться, к тому ж из жидов - нельзя доверять. Возчик тоже спрыгнул с лопатой. Я и тогда понимал, что не убьют: новое поколение. Конечно, хохол мог рубануть лопатой, но что я, дурак, подставлять ему голову?

Тут вышел главарь их, Зым, я его знал, он жил поблизости от нас. Помню вербу перед его хатой, на которую сел пчелиный рой. Потом, когда главаря взяли, из дома выгребли все; старушонку-мать измордовали за сына, а главаря посадили в большую клетку для кур с дырой. В этой клетке он на базаре сидел, перед домом, где должен был состояться суд. А этот энкэвэдист, которого они не убили, - забрали наган и отпустили в подштанниках, - так он, уже не энкэвэдист, простой шофер, - заводной ручкой через дыру в решетке выбил главарю зубы. После суда, при попытке побега, Зым был застрелен лагерным охранником... Вот этот Зым сейчас вышел, меня увидел: "Здоров, чего обосцался?" И своим: "Это Мишки-одноглазого сын, музыканта". Те заусмехались: кто моего Батю, пьяницу, не знал?..