Почти год я не учился, хоть и ходил в школу: или дрался, или готовился к дракам. В классе я обдумывал, как бороться с этими, с кем сидел за партами, - после уроков, по дороге со школы. Всегда, чтоб не распылять силы, намечал кого-нибудь одного. Надо свалить, постараться так, чтоб он через день побоялся ко мне подойти... Кого выберу на сегодня? Я выберу Колю Безрученко, с которым на перемене мирно разговаривал, и не трону Ивана Сыча, соседа по парте, который только что, приставив ладонь ко рту, меня обозвал... Ведь я уже знал, как они изменяются! Доверять никому нельзя. Тот, кто мирно со мной разговаривал, подкараулив, ударит сзади... Вот и должен опередить!.. Настраиваясь на одного, становился нечувствительным к ударам остальных. Падаешь, слышишь, как ударяется твоя голова, чувствуешь, как гнется нос, но без всякой боли... Я словно засыпал на уроке, только, выдавая волнение, вздувалась, пульсировала жилка на запястье... Жил не дома, в сарае, чтоб не пугать своим видом бабку Шифру. Печку заменяла корова Милка, возле круглого ее бока грелся. Этот сарай уже признавали пацаны, которые шли в хутор Заходы. В дом летели камни, но ни одного не бросили в сарай. Лежал, вспоминал свою жизнь в Миассе. Или не навидался всякого в детдоме? Большие пацаны нас, малых, не берегли. При мне одного малого выкинули из окна, наказали, что его вырвало в столовой. А у него был такой ссохшийся желудок, что не держал пищу. Меня тоже пинали, если подворачивался под бьющую ногу. Или за то, что впивался зубами в руку, готовившуюся дать "законного щелбана". Со мной как раз все обошлось, так как я пригрелся у девчонок, почувствовав к ним раннее тяготение. Потом так пошло, что я стал знаменитостью. Бэла выводила меня за руку на сцену читать стихи. Я читал звонким голосом "Белеет парус одинокий" Михаила Лермонтова. Многие в зале плакали. Я не понимал, почему вызывают у людей слезы жизнерадостные стихи. Мне рукоплескали, Бэла целовала, уводя. Девчонки вручали букетики цветов... Да я там процветал! Когда увидел одноглазого отца, бабку Шифру, деда Гильку, он занимался тем, что выдавал в столовой ложки: идешь на обед - на тебе ложку! - я был раздосадован: зачем они мне? Или не хватало Бэлы? А теперь из-за них попал в капкан в Рясне!.. Обтерев слезы, принимался за книгу, которую подарили за хорошую учебу: "И.В.Сталин. Биография", - хотел научиться по его жизни побеждать. Откладывал книгу, задумывался о Сталине: сегодня ребята, с которыми сидел на заборе, давая мне закурить, говорили, как бы меня не касаясь: "Как только скажет Сталин, всех жидов перебьем!" Как же так? Я на Сталина надеюсь, и они тоже...

Уже многие мальчишки, с которыми разобрался, занимались серьезным делом: рыли подкопы под кинотеатром, чтоб смотреть бесплатно фильмы, "взятые в качестве трофея". Эти ходы, ведущие в зрительный зал, киномеханик Ватик перегораживал колючей проволокой, запускал туда особенную подземельную собаку; ей-богу, минировал по-настоящему!.. Как там без меня обойтись? Я же все никак не мог добить Гриню, пока не подстроил ему перелом ступни. У нас во дворе ржавело чугунное ядро, которым баловался с похмелья Батя. Подкараулив Гриню, когда тот шел с ведрами от криницы, катнул ядро навстречу. Оно катилось по мокрой траве, как мячик, и сынок "Чапая" попался. Поставил ведра, отвел босую ногу и врезал с размаху - я аж глаза прикрыл!.. Я не постеснялся захаживать к нему домой, чтоб насладиться беспомощным врагом. Мать Грини, Надька Черная, завидев меня, оповещала: "Твой Бора пришел!" - она боялась меня, как огня. Выследил, что она встречается с учителем Секацким, его жена была подругой Бэлы. Мне ничего не стоило заложить своего учителя и Надьку Черную. Принимая, как гостя, она позволяла залезать в трусы малолетней Ирме... Однажды мы, ряснянские мальчишки, выясняя между собой, кто дальше пустит струю, были посрамлены Ирмой. Присев, она пересцала нас на целый метр! Нам и не снилось выдавить нечто подобное из своих писек. Вот я и хотел выяснить, что там у Ирмы такое: дырка или водомет?..

Жили они убого: паутина, мухи. Обопрешься на стол - доска приподнимется под клеенкой. Одежду расстрелянных уже донашивали по очереди. Ботинки, что стали тесны Грине, перешли к Ирме. Она была золотушная, с болячками, вымазанными зеленкой. В ней трудно было угадать белокожую красавицу, которая пройдет через все мое детство в Рясне, как мой мужской позор. У них в доме я увидел фотографию "Чапая", он был без усов, еще простой коневод в Заходах это через березняк от Рясны. Я знал, что он убил Розу, мою дальнюю родственницу, а перед этим ее изнасиловал. Выглядело это так: Пусовский, войдя в дом к Ривкиным, чтоб вести их в ров, сказал семнадцатилетней Розе: "Давай я тебя выебу, тогда и убивать не жалко", - и он ею попользовался на глазах у матери и двух малолетних сестричек. Мать, Сара, отворачивая лица девочкам, кричала какую-то бредятину: "Роза, доченька, роди ему зверя, он явится и отомстит!" Отомстил за Розу эсэсовец Карл Шульц, которому высоко занесшийся "Чапай" ответил не по уставу. Шульц приказал своему парикмахеру-еврею сбрить у "Чапая" один ус. Это был знак, и полицаи утопили "Чапая" в реке. В этой истории есть еще один финал: перед расстрелом опозоренная Роза простилась не с матерью и сестренками, а прижалась к своему убийце, который вел ее к краю ямы... Евреи - странная нация, несчастные евреи, не сумевшие за себя постоять, отданные в закланье почти всеми народами, среди которых оказались незваными гостями.

В Рясне я заразился от мальчишек примитивным антисемитизмом.

Особенно пострадал от меня дед, неумека, вызывавший смех у мальчишек: "Гилька, рыжий жид!" - и пуляли ему в спину камешками. Дед шел с базара, где взимал дань с возчиков, съезжавшихся по воскресным дням на базар. Он шел в залатанной поддевке, в бараньей шапке, светловолосый, с голубыми глазами, не в остальную мою родню. Дед и не смотрел в сторону озорников, среди которых и я стоял, - я не бросал! - он нес какие-то вести и хотел передать их бабке. Когда я приходил, дед Гилька в который раз принимался рассказывать, как кто-то из базарных начальников его похвалил или глянул особенно так. Выискивал из ничего, высасывал из пальца какие-то для себя поддержки. Все выглядело так, будто никакого глумления над ним не было. Я не мог понять, что то горькое унижение, что согнал с себя, никуда не делось, сосредоточилось на деде; оно кочевало по хате, тыкаясь слепой совой во все углы, - как хорошо, что дом сгорел!.. Любя деда, я вменял ему в вину, что он не мог быть таким, как у других: белорусским дедом Талашом, про которого читал у Якуба Коласа. Про деда Гильку Якуб Колас не захотел бы написать. Мне стыдно вспоминать, как я, одно время ездивший в Мстиславль к Бате, где он жил с Маткой (мачехой), заставлял деда Гильку, провожавшего на станцию, идти отдельно, словно он не дед мне, - пока не проходили Рясну. Дед Гилька не только внешне от нас отличался. Он, как я понимаю, был среди нас единственный еврей. Помню его моления, "Тору" в его руках. Не уверен, что он знал иврит; скорее, затвердил, наверное. Я даже отказывался из-за него есть. Ведь дед зарабатывал деньги не в поле, а своим жалким приставанием на базаре. Какое было счастье, когда я, заболев, потерял вкус к еде!

Вижу бабку Шифру, простаивавшую целый день под окнами больницы с завернутыми в тряпку драниками, картофельными оладьями. Я не принимал ее гостинцев, подозревая, что она их выпросила или уворовала у квартиранта. Даже эти драники в чугуне, стушенные со сметаной или куриной шкваркой, я не ел из подозрения. Я подозревал персонал больницы, сохранившийся от немцев, что они хотят меня умертвить. В особенности, безрукого врача, - того ненавидел люто. Над ним постарался умиравший в лесу красноармеец, с которого стягивали гимнастерку, - швырнул гранату или что! Как я мог по-иному относиться к ряснянской больнице, где ослеп Батя, умерла Галя, единственная моя сестричка? А вот и я попался сам, неудачно покатавшись весной на Проне среди льдин, на выдолбленном конском бревне. С этой ряснянской больницей, где родился и где меня, перепутав со своим ребенком, опять кто-то хотел взять, я помирился лет через 5-6. После той драки в загоревшемся клубе явился туда с Тиной, подрабатывавшей на каникулах медсестрой. Залезал к ней ночью в окно; проводил время за чаепитием в обществе ночных сестер, бабкиных квартиранток.