Она то и дело появлялась в комнате. Ее лицо сияло счастьем, и глаза с восторгом осматривали черную фигуру Тараса, одетого в такой особенный, толстый сюртук с карманами на боках и с большими пуговицами. Она ходила на цыпочках и как-то всё вытягивала шею по направлению к брату. Фома вопросительно поглядывал на нее, но она его не замечала, пробегая мимо двери с тарелками и бутылками в руках.

Случилось так, что она заглянула в комнату как раз в то время, когда ее брат говорил отцу о каторге. Она замерла на месте, держа поднос в протянутых руках, и выслушала всё, что сказал брат о наказании, понесенном им. Выслушала и -медленно пошла прочь, не уловив недоумевающе -насмешливого взгляда Фомы. Погруженный в свои соображения о Тарасе, немного обиженный тем, что никто не обращает на него внимания и еще ни разу не взглянул на него, - Фома перестал на минуту следить за разговором Маякиных и вдруг почувствовал, что его схватили за плечо. Он вздрогнул и вскочил на ноги, чуть не уронив крестного.

- Вот -гляди! Вот Маякин! Его кипятили в семи котлах, а он - жив! И богат! Понял? Без всякой помощи, один - пробился к своему месту! Это значит Маякин! Маякин - человек, который держит судьбу в своих руках... Понял? Учись! В сотне нет такого, ищи в тысяче... Так и знай: Маякина из человека ни в чёрта, ни в ангела не перекуешь...

Ошеломленный буйным натиском, Фома растерялся, не зная, что сказать старику в ответ на его шумную похвальбу. Он видел, что Тарас, спокойно покуривая свою сигару, смотрит на отца и углы его губ вздрагивают от улыбки. Лицо у него снисходительно довольное, и вся фигура барски гордая. Он как бы забавлялся радостью старика...

А Яков Тарасович тыкал Фому пальцем в грудь и говорил:

- Я его, сына родного, не знаю, - он души своей не открывал предо мной... Может, между нами такая разница выросла, что ее не токмо орел не перелетит черт не перелезет!.. Может, его кровь так перекипела, что и запаха отцова нет в ней... а - Маякин он! И я это чую сразу... Чую и говорю: "Ныне отпущаеши раба твоего, владыко!.."

Старик дрожал в лихорадке ликования, точно приплясывал, стоя пред Фомой.

- Ну, успокойтесь, батюшка! - сказал Тарас, неторопливо встав со стула и подходя к отцу. - Сядем...

Он небрежно усмехнулся Фоме и, взяв отца под руки, повел к столу...

- Я в кровь верю! - говорил Яков Тарасович. - В ней вся сила! Отец мой говорил мне: "Яшка! ты подлинная моя кровь!" У Маякиных кровь густая, никакая баба никогда не разбавит ее... А мы выпьем шампанского! Выпьем? Говори мне... говори про себя... как там, в Сибири?

И снова, точно испуганный и отрезвленный какой-то мыслью, старик уставился в лицо сына испытующими глазами. А через несколько минут обстоятельные, но краткие ответы Тараса опять возбудили в нем шумную радость. Фома всё слушал и присматривался, смирно посиживая в своем углу.

- Золотопромышленность, разумеется, дело солидное, - говорил Тарас спокойно и важно, - но все-таки рискованное и требующее крупного капитала... Очень выгодно иметь дело с инородцами... Торговля с ними, даже поставленная кое-как, дает огромный процент. Это совершенно безошибочное предприятие... Но -скучное. Оно не требует большого ума, в нем негде развернуться человеку, человеку крупного почина...

Вошла Любовь и пригласила всех в столовую. Когда Маякины пошли туда, Фома незаметно дернул Любовь за рукав, и она осталась вдвоем с ним, торопливо спрашивая его:

- Ты что?

- Ничего!.. -улыбаясь, сказал Фома. -Хочу спросить тебя - рада?

- Еще бы! - воскликнула Любовь.

- А чему?

- Странный ты! -удивленно взглянув на него, сказала Любовь. - Разве не видишь?

- Э -эх ты! -с презрительным сожалением протянул Фома. - Разве от твоего отца, - разве в нашем купецком быту родится что-нибудь хорошее? А ты врала мне: Тарас -такой, Тарас -сякой! Купец как купец... И брюхо купеческое...- Он был доволен, видя, что девушка, возмущенная его словами, кусает губы, то краснея, то бледнея.

- Ты... ты, Фома!.. -задыхаясь, начала она и вдруг, топнув ногой, крикнула ему: -Не смей говорить со мной!

На пороге комнаты она обернула к нему гневное лицо и вполголоса кинула:

- У, ненавистник!..

Фома засмеялся. Ему не хотелось идти туда за стол, где сидят трое счастливых людей. Он слышал их веселые голоса, довольный смех, звон посуды и понимал, что ему, с тяжестью на сердце, не место рядом с ними. И нигде ему нет места. Постояв одиноко среди комнаты, Фома решил уйти из дома, где люди радовались. Выйдя на улицу, он почувствовал обиду на Маякиных: все-таки это были единственные на свете люди, близкие ему. Пред ним встало лицо крестного, дрожащие от возбуждения морщины, освещаемые радостным блеском его зеленых глаз.

"В темноте и гнилушка светит", - злостно думал он. Потом ему вспомнилось спокойное, серьезное лицо Тараса и рядом с ним напряженно стремящаяся к нему фигура Любы. Это возбудило в нем зависть и - грусть.

"Кто на меня так посмотрит?.."

Он очнулся от своих дум на набережной, у пристаней, разбуженный шумом труда. Всюду несли и везли разные вещи и товары; люди двигались спешно, озабоченно, понукали лошадей, раздражаясь, кричали друг на друга, наполняли улицу бестолковой суетой и оглушающим шумом торопливой работы. Они возились на узкой полосе земли, вымощенной камнем, с одной стороны застроенной высокими домами, а с другой - обрезанной крутым обрывом к реке; кипучая возня производила на Фому такое впечатление, как будто все они собрались бежать куда-то от этой работы в грязи, тесноте и шуме, - собрались бежать и спешат как-нибудь скорее окончить недоделанное и не отпускающее их от себя. Их уже ждали огромные пароходы, стоя у берегов, выпуская из труб клубы дыма. Мутная вода реки, тесно заставленной судами, жалобно и тихо плескалась о берег, точно просила дать и ей минутку покоя и отдыха...

С одной из пристаней давно уже разносилась по воздуху веселая "дубинушка". Крючники работали какую-то работу, требовавшую быстрых движений, и подгоняли к ним запевку и припев.

В кабаках купцы большие

Пью -ют наливочки густые,

- бойким речитативом рассказывал запевала. Артели дружно подхватывала:

Ой, да дубинушка, ухнем!

И потом басы кидали в воздух твердые звуки:

Идет, идет...

А тенора вторили им:

Идет, идет...

Фома вслушался в песню и пошел к ней на пристань. Там он увидал, что крючники, вытянувшись в две линии, выкатывают на веревках из трюма парохода огромные бочки. Грязные, в красных рубахах с расстегнутыми воротами, в рукавицах на руках, обнаженных по локоть, они стояли над трюмом и шутя, весело, дружно, в такт песне, дергали веревки. А из трюма выносился высокий, смеющийся голос невидимого запевалы:

А мужицкой нашей глотке

Не -е хватает вдоволь водки...

И артель громко и дружно, как одна большая грудь, вздыхала:

Э -эх, ду -убинушка, ухнем!

Фоме было приятно смотреть на эту стройную, как музыка, работу. Чумазые лица крючников светились улыбками, работа была легкая, шла успешно, а запевала находился в ударе. Фоме думалось, что хорошо бы вот так дружно работать с добрыми товарищами под веселую песню, устать от работы, выпить стакан водки и поесть жирных щей, изготовленных дородной и разбитной артельной маткой...

- Проворне, ребята, проворне! - раздался рядом с ним неприятный, хриплый голос. Фома обернулся. Толстый человек с большим животом, стукая в палубу пристани палкой, смотрел на крючников маленькими глазками. Лицо и шея у него были облиты потом; он поминутно вытирал его левой рукой и дышал так тяжело, точно шел в гору.

Фома неприязненно посмотрел на этого человека и подумал:

"Люди работают, а он потеет... А я - еще его хуже..."

Из каждого впечатления у Фомы сейчас же выделялась колкая мысль об его неспособности к жизни. Всё, на чем останавливалось его внимание, имело что-то обидное для него, и это обидное кирпичом ложилось на грудь ему.