Изменить стиль страницы

На отца Саша не походила нисколько. Он был ширококостный, скуластый, с узковатыми, глубоко посаженными глазами, широким, чуть приплюснутым носом – явно выходец из малых сибирских народов.

За чаем не прерывался оживленный разговор. Всем было хорошо. Рыжий кот сидел за столом на табурете. Зорьку не гнали из дома, и она пристроилась возле Саши, поглядывая на нее просящими, преданными глазами. Сашино сердце было полно нежной любви к родителям, к Зорьке и Рыжику, к старому дому. Все, что окружало ее, беспрерывно удивляло милой, прежде не замечаемой красотой…

На другой день Саша и Валентина Петровна занялись шитьем. Валентине Петровне казалось невозможным отпускать дочь в далекую страну с тремя скромными летними платьями. Она купила в сельпо самую дорогую и красивую, как ей казалось, материю: синюю с букетами пестрых цветов. В первый же день приезда дочери достала из старинного сундука эту материю и с гордой улыбкой развернула ее.

– Вот сегодня и раскроим. Вместе шить будем, – сказала она.

Но Саше не понравилась яркая материя с немодным рисунком, напоминающая старинные платки. Обидеть мать не хотелось. Она сдержанно поблагодарила ее и беззаботно сказала:

– Хватит мне платьев. Когда-нибудь сошьем еще.

Мать поняла, что подарок ее не понравился. И так же, как дочь, скрыла свои чувства. «Девушкой стала, не девчонкой. Свой вкус имеет».

Новую материю положили в ящик и занялись переделкой старых нарядов. Коричневую шерстяную школьную форму перелицевали, из широкой юбки сделали узкую, из длинных рукавов с обшлагами смастерили самые модные рукава «три четверти». Потом перелицевали старый жакет Валентины Петровны, хранившийся в сундуке с давних времен. Добрались было и до ее венчального наряда, но Саша решительно запротестовала, хотя и оживилась при виде скромного матово-белого платья с белыми блестящими полосками.

Саша с нетерпением ждала сообщения из школы о поездке в Италию.

Еще стояло лето – сухое, жаркое, душное, с зарницами, со звоном кузнечиков. Но осень уже напоминала о себе желтоватым оттенком травы и то там, то здесь запутавшимся в зелени желтоватым или багровым листом. Она напоминала о себе и неизвестно почему в эту жаркую пору вдруг похолодавшей рекой.

Утром Саша, как всегда, спустилась под крутой яр к воде, разделась на лодке и опустила ноги в воду, но сейчас же зябко подобрала их. Тут только поняла она, что приближается осень. И небо уже не показалось ей таким ярким.

Она поглядела на противоположный берег и заметила, что он стал низким от скошенной пшеницы и совсем рыжим.

Знакомая грусть легла на сердце. И чтобы не упустить этого настроения, она поустойчивее встала в лодке и стала читать:

Унылая пора! Очей очарованье!
Приятна мне твоя прощальная краса…

Саша осталась довольна исполнением, весело взбежала на яр и здесь принялась сочинять какой-то танец, который мысленно назвала «Под небом Венеции».

Мать в то время выгоняла корову. Увидев Сашу, негромко засмеялась и молча прошла мимо. А Саша увлеченно напевала, изгибалась, встряхивала плечами, щелкала пальцами. Затем она остановилась, пытаясь локтями сделать какое-то замысловатое движение, но оно не удавалось. Настойчиво пробовала еще и еще, сердилась, ругала себя смешными старинными сибирскими словами, давно уже потерявшими всякое значение:

– Комуха окаянная!

К дому подошел отец с ружьем за плечами, в высоких, мокрых от росы броднях. За патронташ, опоясывавший потертую кожаную тужурку, были заткнуты четыре утки. Их перья переливались то коричневым, то зеленоватым цветом. И были они такие блестящие и живые, что, казалось, освободи из-под патронташа маленькие головки на длинных шеях – утки взмахнут крыльями и улетят назад на свое озеро, заросшее густым тростником и желтыми болотными лилиями.

– Думаю, какая это великовозрастная коза возле дома скачет? – насмешливо сказал Данила Семенович и с упрёком посмотрел на дочь.

У Саши пропало желание танцевать. Она вся так и погасла сразу.

Залезла на сеновал, зарылась в сено. От свежего, пряного запаха чуть-чуть кружилась голова, и запахи эти оживляли в памяти нежные лепестки цветов, резные замысловатые формы листьев, травы. Долго принюхивалась к этим запахам и незаметно заснула.

Есть хорошая поговорка: перед отъездом всегда не хватает дня. Уезжая в Италию, Федор Алексеевич чувствовал, что у него не хватает не только дня, а целого месяца. Дела подступали со всех сторон, и казалось, невозможно их переделать.

Больше всего он занимался Славкой Макаровым, суд над которым должен был состояться в недалеком будущем. Из Брусничного Федор Алексеевич самолетом улетел в областной город, побывал у председателя облисполкома. Игорь Сергеевич и слышать не хотел о Славке.

– Неужели ты действительно веришь этому воришке и не считаешь нужным направить его в исправительно-трудовую колонию?

– Был момент, когда я поколебался. А теперь верю. Парень переболел. Понимаешь, Игорь Сергеевич, переболел.

– А ты не допускаешь мысли, что ему захотелось в Италию и он испробовал все средства, чтоб тебя пронять?

Они стояли посредине большого кабинета с ковром во всю комнату, скрадывающим звуки шагов.

Федор Алексеевич молча вынул из кармана затасканный клочок бумаги и протянул собеседнику:

– Написано до того, как Рамоло Марчеллини пригласил нас в Италию. Славкина мать принесла мне это письмо много позже, нашла в его книгах… Дай-ка я сам прочту.

Федор Алексеевич, расправляя на ладони смятую бумагу, стал читать:

– Игорь Сергеевич! Я знаю, что от наказания не уйду, и не хочу уходить. Не за тем пишу Вам эти строки. Я пишу потому, чтобы Вы не заподозрили, что часы Ваши я украл с участием Вани Лебедева-Лабосяна, чтобы на него тень не упала. Он на такое не способен. Игорь Сергеевич, Ваши часы украл я.

И еще я пишу это письмо потому, что мне все время стыдно перед Вами. Вы тогда о нас, о незнакомых ребятах, так позаботились: и на ночь приютили, и в театр контрамарки достали, а я поступил так нечестно.

Когда-нибудь, только очень не скоро наверное, я куплю Вам точно такие же часы. Клянусь Вам в этом.

Ростислав Макаров.

Игорь Сергеевич протянул было руку за Славкиным письмом, но Федор Алексеевич не отдал его.

– Это нужно для суда, – сказал он. – Педагогический совет и общешкольное собрание решили просить суд взять его на поруки. Тогда он будет жить в интернате. Мне нужно знать твое мнение. Ты сам отец, видишь – парень запутался, но еще не погиб. Не погиб, я знаю это, меня не обманывает чутье педагога.

Игорь Сергеевич подошел к столу, сложил разбросанные бумаги, перелистнул календарь, взял ручку, словно собирался писать, затем бросил ее на стол.

– Ну что же, директор, давай вытягивать парня. Будем вытягивать! – повторил он даже как-то весело.

Вскоре суд состоялся. Приговор был вынесен, и подсудимого из зала суда перевели в ту же камеру предварительного заключения, где он пробыл уже два месяца. Отсюда его должны были отправить в колонию, в небольшой сибирский город неподалеку.

В камере с двумя окнами, выходившими во двор тюрьмы, закрытыми двойной решеткой – крупной и мелкой, – стоял сумрак. Кроме двух скамей, кроватей и стола, вцементированных в пол, здесь ничего не было. На кровати, облокотившись, лежал восемнадцатилетний парень Санька Кулаков, по кличке Паук. Славка просидел с ним уже больше месяца и запомнил его в одной и той же позе: лежа на животе, Паук целыми днями читал.

– Ну, как? Колония? – спросил Паук сиплым басом.

Славка кивнул, опустился на скамейку и заплакал.

Паук презрительно сплюнул сквозь зубы и снова принялся читать.

А у Славки сердце разрывалось от жалости к самому себе. Ему вспоминались рассказы ребят, сидевших в этой камере, о страшных «законах» колоний, установленных самими отбывающими срок. Он перебирал в памяти всех, кого встречал здесь, в тюрьме, и ни с кем не хотелось завязать дружбу. А ведь именно эти тюремные знакомцы станут его товарищами… Значит, он обречен на одиночество. Его посчитают гордецом, возненавидят, будут издеваться и мстить.