Улицы – янтарные от опавших листьев. Одно время весь центральный район города был утыкан торговыми ларьками со спиртным, жевательной резинкой и шоколадом. Создавалось впечатление, что большинство граждан питается исключительно „Орбит без сахара", запивая ее водкой „Горбачев". Потом палатки снесли нахрен, а по фасадам домов прошлась живительной палитрой частная инициатива, превращая их в сверкающие витрины фешенебельных магазинов и облицованные мраморной плиткой офисы банков и бирж. Я все дожидаюсь следующей стадии, когда по улицам прокатится волна народного гнева, уничтожая все на своем пути. Но пока я марширую, а над городом утверждается солнце из расплавленного дюраля, и пока у остальных пешеходов головы забиты тем, как бы обмишурить друг друга и остаться в живых, я имею возможность кое о чем вам рассказать. Чтоб время зря не пропадало.

Сумка предназначена моему приятелю Тольке Евлахову: бедолаге-поэту, имеющему серьезные проблемы с желудком, из-за чего он попадал в больницу всякий раз, стоило ему нажраться дерьма. А до недавних пор дерьмо он жрал регулярно.

Раньше у меня было довольно много друзей. Я, вообще-то, человек не очень общительный, но так уж сложилось. Еще до знакомства с Толькой я входил в группу, именовавшую себя „литературными террористами". Не слыхали? С Феликсом Шором во главе, которого чаще называли Филом. А в ядро группы входили Коля Чичин, Эрик Гринберг, Лена Петрова и Юлька Мешкова – имена, небезызвестные в кругах андеграунда. Было это давненько, еще в добрые доперестроечные времена.

Почему террористы? Мы терроризировали издательства. Причем преимущественно центральные – чего мелочиться. Пользуясь обстоятельством, что редакции были обязаны отвечать любому встречному и поперечному, мы заваливали их рукописями, а потом ввязывались в изнурительную для противоположной стороны переписку. У нас была одна показательная подшивка, принадлежащая Эрику Гринбергу. Он послал в „Ровесник" подборку стихов и получил краткую отрицательную аннотацию сотрудника редакции (рукописи не возвращались). В ответе содержалось мнение, что стихи слабые и манерные, и что молодому поэту требуется еще хорошо потрудиться, прежде чем его произведения – может быть! – станут пригодны для печати. Засучив рукава, Эрик тут же обратился к начальнику отдела поэзии, обвиняя автора аннотации в чудовищной некомпетентности и разбивая доводы последнего в пух и прах. Теперь ему отвечал уже начальник отдела. Он брал под защиту сотрудника редакции, признавая правоту Эрика лишь в частностях (там, где Эрик беззастенчиво и цинично напирал на идеологию), и призывал молодого поэта внять доброму слову и всерьез заняться самосовершенствованием. Эрик снова писал начальнику отдела, втягивая его в длительную полемику. Опираясь на те частности, в которых, в порядке компромисса, редактор вынужден был согласиться, используя их в качестве плацдарма, он развивал наступление широким фронтом. Начальник отдела сопротивлялся. Тогда Эрик менял направление удара, избрав очередной мишенью главного редактора. К письму прилагалась в копиях вся предшествующая переписка. В результате два его стихотворения все же были напечатаны. Страницы из журнала с этими стихотворениями триумфально венчали кочующую по рукам эпистолярную эпопею.

Только не нужно делать вывод, что „литературные террористы" были отъявленными графоманами! Большинство, по неофициальному признанию некоторых весьма уважаемых писателей, обладало неплохими способностями или даже талантом. Только мы были отморозками. Издевались над существующей системой, используя ее же методы. И не так-то легко с нами было сладить.

Однако тогда мы еще не сознавали, что живем в стране больших возможностей.

Чуть позже Фила засадят в психушку, Юлька Мешкова сгинет при невыясненных обстоятельствах, а Колю Чичина застрелит чешский снайпер, когда он попытается захватить самолет.

Вот я и прибыл.

Увидев меня, Евлахов тут же набросился на сумку, ухватил галеты и кусок сыра и принялся жевать их с оглушительным хрустом.

– Не мог дождаться, пока я уйду? – зашипел я на него.

– Возьми и ты, – предложил он. – Почавкай. Тебе сейчас тоже подкрепиться не помешает .

Какой-то он был… вздрюченный, что ли.

Евлахов обитал в двухкомнатной квартире в старом кирпичном доме с печным отоплением. Раньше они жили тут вчетвером. Но потом мать умерла, а жена Люся, прихватив сына, сбежала к своим родителям. Сейчас Толька разваливался буквально на глазах: кожа дряблая, цвет лица нездоровый, под глазами – круги.

А еще недавно слыл завидным мужчиной и модным поэтом. Стихи его имели техническую направленность. Помните, у Вознесенского: „А вы мне дайте литературного сына типа Ту-144 или „Боинга"? У Евлахова вся поэзия была в том же духе: насыщена компьютерами, электромагнитными полями и крылатыми ракетами.

Поначалу я решил, что оживление Евлахова связано лишь с „явлением еды народу". Но потом заметил, что окно распахнуто настежь и по квартире гуляет ветер. Судя по всему, уже несколько дней печь не топилась. В принципе, у него было уютно. Печка больше напоминала камин из старого бюргерского дома в Калининграде: была облицована рельефными изразцами, покрытыми бежевой глазурью. И поддувало у нее было что надо (если это, конечно, называлось поддувалом). Она находилась в большой комнате, а тыльной стороной обогревала библиотеку. Разумеется в том случае, когда была протоплена.

Вообще-то, на еду Евлахов раньше с такой жадностью не набрасывался, только на водку или на пиво.

– Ты что, вздумал закаляться? – поинтересовался я, кутаясь в свою джинсу на меховой подкладке. Сейчас у него было холоднее, чем на улице.

– Нет, я ждал тебя, – торжественно сообщил он мне.

– Ну, еще бы!

– Между прочим, дело не в том, что ты думаешь.

На нем были байковая рубашка в клетку, физкультурные штаны и шлепанцы на босу ногу. Даже смотреть на него было зябко.

Он чихнул – и не мудрено. Из носа его вылетела – простите за такую натуралистическую подробность – сопля и угодила прямо в принесенную мной сумку. Снайперское попадание. Бинго! Конечно, с одной стороны про соплю можно было и не упоминать (щадя ваше эстетическое чувство: мол, модный поэт и вдруг – сопля), но с другой стороны из песни, как говорится, слов не выбросишь. Потом он достал из кармана носовой платок и высморкался.

– Как продвигается твоя „Эвтаназия"?

Моя ЭВТАНАЗИЯ – звучит красиво! Пришлось заверить его, что с „Эвтаназией" все в порядке. Он что-то пробормотал насчет моей плодовитости. Видимо, вообразил, будто я уже закончил роман, а я и не думал к нему возвращаться. В нем я попытался скрестить Альбера Камю с Эрве Базеном. Теперь, после знакомства с Моминой, мне это было неинтересно.

– Ты знаешь… ты великий писатель, и эта твоя последняя вещь… ты сумел так тонко прочувствовать суть проблемы…

– Угу, – пробормотал я.

Евлахов читал куски из „Эвтаназии", и потом ему был известен финал. Я ведь не Момин ибн Середа, у меня все наперед выверено и просчитано.

Кстати, коль уж я окончательно вознамерился забросить занятия вивисекцией (где вместо зверей – литературные произведения), расскажу хотя бы в двух словах о придуманной мною интриге. Один человек, для которого сделалось невыносимым его дальнейшее существование, уговорил известного гипнотизера, чтобы тот стер из его памяти всю информацию о собственной личности. Правда, не хило? Хотелось бы почитать? А вот вам шиш! Все претензии к Моминой.

– Короче, – нетерпеливо бросил я.

Евлахов мне определенно не нравился. Он был похож на человека, накачавшегося „экстази". Но наркотики он вроде бы не употреблял. В его тусклом взгляде пробудилась прежняя пронзительность, которой теперь сопутствовал отблеск сумасшедшинки.

– Ты еще не подозреваешь, что сейчас произойдет, – сообщил он мне с каким-то дурацким злорадством.

– Лучше расскажи, почему окно открыто.

– А мне захотелось полетать. На манер чайки Джонатана Ливингстона или Карлсона, который живет на крыше. Правда, продвинулся не далее подоконника – всё эти дурацкие инстинкты! Помнишь мое стихотворение про механическую жабу? Когда она подпрыгивала к краю стола, ее почему-то заедало, и она принималась скакать на одном месте. Оказывается, механическая жаба – это я сам. Ха-ха! Мадам Бовари – это Флобер. А механическая жаба – это я.