Адвокат Меламед был хорошим и совсем не глупым человеком. Он заслуженно считался квалифицированным адвокатом. Но, защищая Делонэ, к которому религиозность Кушева уж совсем никакого отношения не имела, тоже не удержался от этого «внутреннего порыва». И ему зачем-то понадобилось вспомнить о том, что Кушев крестился, что его крестным отцом был Левитин-Краснов, и уверять суд, что «то, что сделал Левитин-Краснов с Кушевым, было действительно ужасно».
Во время перерыва, который был объявлен перед моей речью, я спросила у Альского, что, собственно, он имел в виду, предлагая «оградить этих юношей и девушек»? Посадить Левитина? Или отправить его в ссылку? Или, может быть, этих самых юношей и девушек изолировать в какой-то специальный интернат и таким способом «оттащить» их от религии?
И тогда вмешался присутствовавший при этом Меламед:
– Я не понимаю твоего возмущения. Альский совершенно прав. Мы не можем оставаться равнодушными и мириться с тем, что молодые люди увлекаются религией.
Закончили свои речи Меламед и Альский совершенно одинаково:
– Материалами дела не доказано, что мой подзащитный нарушил общественный порядок. Поэтому по статье 190-3 прошу его оправдать. Но если суд со мной не согласится и признает, что нарушение общественного порядка было, то прошу избрать меру наказания, не связанную с лишением свободы.
Разница заключалась в том, что адвокат Меламед просил суд:
– Не разрушать светлый творческий мир Делонэ.
А адвокат Альский:
– Пощадить светлые молодые ростки, которые появились в душе Кушева за те месяцы, пока он находился в тюрьме.
Признание того, что демонстрация 22 января была противоправной, было компромиссом, но компромиссом, который нисколько не ухудшал положение Делонэ и Кушева. Я ни тогда, ни сейчас не упрекаю моих товарищей за то, что они пошли по такому пути. Но эта их позиция поставила меня перед необходимостью возражать не только представителю обвинения, но и им.
У меня сохранились довольно подробные тезисы моей речи. Поэтому я могу и сейчас передать ее содержание.
Я говорила суду, что осознаю сложность стоящей передо мной задачи. Что я сознательно лишаю себя права говорить, подобно моим коллегам, о трудных обстоятельствах жизни Владимира, которые позволили бы просить о снисхождении к нему.
– Адвокат не может просить о снисхождении к невиновному, и единственная просьба, с которой я обращаюсь к суду, – это просьба об оправдании Буковского.
Я говорила о том, что не могу согласиться с утверждением обвинения и моих товарищей по защите, что дарованное конституцией право на демонстрацию может быть ограничено.
Говорила и о том, что показания всех допрошенных свидетелей дают мне основание утверждать, что демонстрация не сопровождалась шумом или бесчинством. Собравшиеся около памятника Пушкину не нарушили работы учреждений или предприятий, не препятствовали свободному движению транспорта. Дружинники подошли к демонстрантам только после того, как были подняты лозунги. Именно содержание лозунгов было причиной их вмешательства. В содержании этих лозунгов видит нарушение общественного порядка и прокурор.
Я соглашалась с тем, что по советским законам одно содержание лозунга может явиться основанием для привлечения к уголовной ответственности. Лозунги могут быть оскорбительными, содержащими призыв к совершению преступления, призыв к разжиганию национальной розни. Тогда для тех, кто их демонстрирует, может наступить уголовная ответственность по соответствующим статьям Уголовного кодекса: за оскорбление, за подстрекательство к преступлению и так далее, но вовсе не за нарушение общественного порядка.
Лозунги, поднятые на площади Пушкина, ничью честь не оскорбляли, не содержали призыва к совершению преступления. Критика же органов КГБ, как и критика любого органа государственного управления, является правом гражданина.
Требование пересмотра законов и освобождения арестованных не образует состава преступления.
Я возражала прокурору, который говорил о том, что, хотя стихийные демонстрации в нашей стране не запрещены, но эта демонстрация была организована «в обход установленных правил».
– Какие это правила? – говорила я. – Если они установлены не уголовным законом, то и не уголовным законом должно караться их нарушение. Но мне вообще такие правила неизвестны. Не назвал их и прокурор.
Вот краткий анализ материалов дела, которые предопределили естественный из него вывод-просьбу об оправдании Буковского.
Я и потом, после того как приобрела опыт участия в политических процессах, считала, что позиция, которую заняла в этом деле, была правильной. Я никогда не упрекала себя за то, что не защищала политических взглядов Владимира, не солидаризировалась с его оценками политического строя в Советском Союзе, хотя с некоторыми из них была согласна. Это та грань, которую адвокат не может перейти, если не намеревается занять место своего подзащитного на скамье подсудимых. Такого намерения у меня не было.
Но со временем, с приобретением опыта защиты в политических процессах, я по-новому оценила эту первую свою защитительную речь. Защита Буковского против обвинения в грубом нарушении общественного порядка вовсе не требовала анализа его убеждений. Но, правильно отказавшись защищать его убеждения, я не должна была и давать им оценку.
Я упрекала себя впоследствии за то, что позволила себе в этой речи назвать убеждения Буковского несерьезными и тем самым дала понять суду, что я его взгляды не разделяю.
Как потом я ни старалась найти себе оправдание, я потерпела поражение в этом споре, который вела со своей совестью.
Если бы этот спор относился ко мне одной, я могла бы на этом признании поставить точку. Но это был грех общий. Его тогда разделяли со мной и те адвокаты, чье мужество не подвергается сомнению. И объяснить подлинную причину такого поведения мне кажется необходимым.
В советской адвокатуре существовало (да и поныне существует) неписаное правило, которое требует от адвоката, выступающего по делу, связанному с идеологией, не просто осудить «вредные», с официальной точки зрения, убеждения, но и выявить свою гражданскую позицию.
Называя взгляды Буковского несерьезными, отмежевываясь от них, я это делала не только в силу инстинкта самосохранения (хотя и это имело место), но (и это – главным образом) бездумно следуя привычной установившейся схеме. Должно было пройти время, мое сознание должно было значительно эволюционировать для того, чтобы я могла поставить перед собой вопрос: «Почему и для чего я должна в защитительной речи выявлять свою гражданскую позицию?»
Судят не меня, а другого человека, следовательно, суду мои убеждения должны быть безразличны. Так для чего же адвокат должен произносить эти слова осуждения? Во имя чего я должна выявлять свое «гражданское» отношение?
И я не могла не ответить на этот вопрос однозначно: только во имя самосохранения.
В последующих политических процессах я тоже не переходила грань – не солидаризировалась с теми оценками советской действительности, которые декларировали мои подзащитные. Иногда это не вступало в конфликт с моей совестью потому, что я действительно не разделяла их взглядов. Бывало, что это являлось результатом сознательного компромисса, от которого просто не хватало мужества отказаться. Но ни в одном из последующих политических дел я уже этой традиции не следовала и свою «гражданскую» позицию не выявляла. Интересно, что первое за годы моей работы взыскание (в 1971 году) президиум Московской коллегии объявил мне за то, что, произнося речь по политическому делу, я не выявила свою «гражданскую» позицию.
Последние слова подсудимых – последняя возможность для них обратиться к суду.
Как правило, в обычном уголовном деле последнее слово бывает очень кратким. Несколько слов о раскаянии и просьба о снисхождении, если подсудимый признает себя виновным, и просьба об оправдании, когда он свою вину отрицает.
Для обвиняемых в политическом преступлении, особенно для тех, кто спорит с обвинением, последнее слово часто – главная стадия процесса. В последнем слове они могут сказать все то, что считают важным и полезным для своей защиты, в том числе и о мотивах, которые ими руководили. Никто из участников процесса не вправе в этой стадии задавать им вопросы, прерывать их, не вправе ограничивать подсудимых во времени. Только в одном случае председательствующий может останавливать подсудимого во время произнесения последнего слова, – если он «касается обстоятельств, не имеющих отношения к делу» (статья 297 Уголовно-процессуального кодекса РСФСР).