Ночь была такая теплая, что, возвращаясь в лагерь, на подъемах я обливался потом.

7 декабря (24 ноября ст. ст.).

Вечером отслужили панихиду по «основателю Михайловского Артиллерийского училища Великому князю Михаилу Павловичу и по всем воинам, бывшим михайловцами, на поле брани за веру, царей и отечество живот свой положившим». Заходящее солнце заливало оранжевым светом палатку, в которой шла панихида. На фоне просвечивающего брезента четко рисовались ветки, приготовленные для плетня. Не знаю, почему, но эти тени на оранжево-зеленом брезенте напомнили мне гравюры Остроумовой, а вместе с ними — старый, дореволюционный Петербург. Впрочем, революционного Петрограда я так и не видел. Городом стиля и полной, красивой жизни осталась у меня в памяти наша сумрачная столица, и только такой хотел бы я снова ее увидеть.

8 декабря.

Праздник наш прошел печально. Во время молебна снова дул холодный балканский ветер, ноги стыли, как зимой. Вечером компанией в 9 человек купили на общие средства три бутылки коньяку..... {24} и несколько фунтов инжира. Кроме того, командир дал четыре банки все того же «Compressed Corned Beef». Коньяк оказался неважным, но выпили мы его с удовольствием. Первый тост, по обычаю, молча — за основателя. Настроение все-таки было грустное.

Понемногу мы начинаем отдыхать. Головы снова принимаются работать, и в откровенные минуты разговор невольно сбивается на подведение итогов. Что касается меня, я всегда развиваю свою любимую тему — в поражении виновато не одно только начальство, а и большая часть рядового офицерства, также не сумевшего самостоятельно и не по трафарету мыслить и действовать, как и многие престарелые генералы.

9 декабря.

Целый день идет проливной дождь. Ветер так и рвет палатки. Почва кругом лагеря обратилась в сплошное болото. В прорванных ботинках я чувствую себя отвратительно и целый день сижу в палатке.

Очень многие офицеры усиленно занимаются французским языком, и я, оказавшись лучшим «французом» в батарее, служу в качестве ходячего словаря и справочника, хотя сам сильно подзабыл язык за военные годы. Учебников пока нет. Теперь, когда дело фактически кончено, многие начинают откровенно рассказывать о своих ощущениях во время последнего отхода. И лишний раз убеждаюсь в том, что одно дело переживания, которые в известных случаях считаются обязательными, а другое — те чувства, которые на самом деле появляются.

Казалось бы, что последние часы нашего пребывания в Крыму старые добровольцы-офицеры должны были бы горевать при виде гибели нашего дела. Между тем многие признаются, что с удовольствием разбивали винтовки, пулеметы, рубили колеса у орудий. Когда я с подполковником Ш. подъезжал к Бахчисараю, капитан-марковец, первопоходник, откровенно сознался, что с ужасом думает о возможности ликвидации прорыва и продолжении борьбы.

11 декабря (28 ноября).

Официально введен новый стиль, но пока как-то не могу к нему привыкнуть. Утром командир одной из частей, генерал, собрал офицеров и начал долго и нудно говорить о заслугах ....., чести, отечестве и т.д. Офицеры долго не понимали, в чем, собственно, дело... Наконец генерал прочел давно опубликованный, но не исполнявшийся приказ о праве штаб-офицеров уезжать (пр. №№ 1 и 2), обрушился на всех, кто этим приказом воспользуется, и в заключение заявил, что возврата им в часть не будет. Впечатление у слушателей получилось самое нехорошее. Вообще, начальство наше чем было, тем и осталось.

Генерал Кутепов держит себя так, как ни один генерал в дореволюционное время себя не держал. Вчера он собственноручно избил офицеров{25}, пытавшихся перебежать к Кемаль-паше, и сорвал с них погоны. В Императорской армии за преступления расстреливали, но случая избиения офицеров, кажется, не было. Вообще нравы Добровольческой армии — это громадный шаг назад по сравнению с прошлым. Случалось, что начальники дивизий собственноручно расстреливали пленных, полковник Г. избивал женщин — словом, все, казалось, только и делали, что старались подорвать доверие и уважение к армии и погасить тот порыв, который действительно мог донести нас до Москвы.

Младшие не уступали старшим и вели себя порой как самые посредственные комиссары. Как-никак, вообще говоря, артиллерийские офицеры очень культурный элемент Армии. Между тем вчера я до позднего вечера слушал, как, захлебываясь от смеха, вспоминали о таких эпизодах, о которых, самое меньшее, надо тщательно молчать. В особенности мне понравилось, как мичман N-й батареи, забравшись в гостиницу, занятую каким-то санитарным отрядом, кричал сестрам: «Молчать, а то я вас перепорю»...

12 декабря.

С утра строили новый (третий) барак. Когда он будет готов, палатки сильно разрядятся и можно будет ворочаться ночью, не толкая соседей. У меня сейчас самый острый вопрос — это разорванный ботинок. Мои приятели-офицеры смотрят косо на то, что я не участвую в общих работах, но ходить почти босиком по густой, холодной грязи тоже невозможно. Пытался заработать несколько лир, предложив давать уроки французского языка турецкому офицеру запаса, но он, как на грех, переехал из своей лавки на хутор в город. Вероятно, мне придется преподавать все тот же французский в лагерной школе, которую предполагается открыть.

13 декабря.

Холодно, голодно и скучно. Больше нечего отметить. Жизнь становится совсем серенькой.

14 декабря.

Левый ботинок развалился окончательно. Не было денег вовремя его поправить. Теперь во время работ (пр. № 5) сижу в палатке в качестве бессапожного. Это пока, надо сознаться, имеет свою хорошую сторону, но потом будет скучно, если ботинок так или иначе не дадут.

15 декабря.

Сегодня утром отправился в город в надежде раздобыть лиру на починку ботинок либо у полковника А. в Артиллерийской школе, либо у кого-нибудь из знакомых юнкеров-сергиевцев. Милый штабс-капитан П. одолжил мне для этого путешествия свои. Город приобрел совсем полурусский вид. Много юнкерских караулов, не за страх, а за совесть мешающих продавать обмундирование. Некоторые части размещены по квартирам — видимо, французы стали лучше к нам относиться, убедившись, что мы ведем себя вполне прилично. Переговорил с effendi Zade Suraja — очень культурным турецким офицером запаса. Он хорошо говорит по-английски. Уроков моих ему, к сожалению, не понадобилось. Вообще, день прошел неудачно. А. не повидал, до Сергиевского училища не дошел. Неизвестно почему началась рвота, и пришлось идти обратно. Еле дотащился до лагеря.

У французского коменданта идет запись (кажется, нелегальная) в «Legion Etrang`ere». Условия каторжные. Может выйти так, что и я в конце концов попаду туда, но пока что идти добровольно на эту каторгу совсем не хочется. Записывается много — все либо немолодые офицеры, окончательно потерявшие голову, либо совсем юные — молоденькие вольноопределяющиеся, кадеты. Эти, видимо, еще не уходились и их тянет новая авантюра.

16 декабря.

С утра лежу и не могу подняться. Н.А. (сестра милосердия) освободила меня от нарядов. Сильная слабость и боль в животе, хотя кроме казенной пищи я ничего не ел.

Питание стало совсем недостаточным и не вовремя получается. Утром — полкружки чаю (кипятку мало) без хлеба. Сахар то есть, то нет. Часа в два «обед» — полкотелка жидкого супа с разварившимися консервами, и больше ничего. Обыкновенно, часа через два после обеда приносят и выдают по 1 фунту хлеба. Вечером либо ничего, либо один кипяток и, в лучшем случае, по крошечному кусочку (16 граммов) сала. С таким рационом, пожалуй, и чахотку наживешь.

17 декабря.

Не подлежит никакому сомнению, что Армия так или иначе большею частью разойдется. Дисциплина из-за голода сильно пала (пр. № 4). У меня лично никаких недоразумений с солдатами не выходило, но у меня их вообще и раньше никогда не было. У большинства же офицеров (особенно не кадровых) то и дело выходят более или менее крупные недоразумения и приходится спускать солдатам крупные дерзости.