9 ноября.

Продолжается прежняя голодовка. Сегодня дали по одной галете и по 1/16 фунта хлеба. Нашу батарею еще поддерживает сало (роздали последнее) и варенье (тоже кончили сегодня).

На «Саратове» двое уже застрелились на почве голода, а троих якобы расстреляли за попытку военного мятежа (тоже из-за голода){17}. Наши офицеры становятся все более и более несносными — большинство не справляется с голодом и идут постоянные мелочные ссоры. О.Н. невозможно невоздержана на язык и вносит много беспокойства. Один подполковник Б. ровен и выдержан, как всегда.

Началась вчера выгрузка, но идет очень медленно из-за недостатка лодок. Городишко очень маленький, наполовину разбитый. Выгрузившиеся части будут ночевать в полуразрушенной мечети.

10 ноября.

6 ч. утра. Темно и на ветру холодно. Стою в очереди за кипятком. Палуба завалена скрюченными телами спящих людей. Монотонно шипит пар в трубе, тускло светит электричество. В темноте мерцают огоньки «Саратова», «Крыма» и других транспортов, стоящих поблизости. И на каждом из них те же измученные, изголодавшиеся люди, не знающие, что их ожидает впереди.

Снова слезы подступают к горлу. Из-за воспоминаний и тесноты я не мог спать, вышел на свежий воздух, но и тут они меня преследуют. Встает в памяти прошлая зима, зеркальная гладь скованного льдом Дона. В голубом тумане виднеется далекий Ростов. И кругом — все те, кто теперь давно уже навеки успокоились в могиле. Юнкер Сидоренко — горячий, увлекающийся, но прекрасно дисциплинированный и до фанатизма упорный человек. Тихий, застенчивый, неловкий гимназист Гурьев. Иванов, так же тихо умерший, как тихо он жил. Вечно веселый, краснощекий Коля Соколов — ему оторвало голову на мельнице в Фридрихсфельде. Атаки Буденного на Кулишевку...{18} Разбитая, точно высосанный апельсин, голова ездового, кости, торчащие из сапога раненого реалиста Жоры Б. Кошмары кубанского отступления... В период горячих боев как-то не замечалось того, что принято называть «ужасами войны», а теперь эти ужасы все сильнее и сильнее чувствуются.

Думаю, что из всех предполагаемых формирований ничего не выйдет. Старые офицеры — добровольцы и солдаты, как интеллигентные, так и простые, — в один голос говорят, что разбегутся куда глаза глядят, если только дело запахнет новой войной.

11 ноября.

Ни разу еще голод так сильно не чувствовался, как сегодня. С утра не дали ничего, кроме 1/16 фунта хлеба. По кружке супа выдали только около 4 часов. В результате я так ослабел, что не мог подняться с койки до самого обеда. Голова горит, виски сжимает точно железным обручем. В горле пересохло, и мысли порой путаются. Кроме того, появилось что-то вроде слуховых галлюцинаций: несколько раз я ясно слышал ружейные залпы и отдельные выстрелы. На самом деле никто не стрелял. Солдаты, по-моему, очень терпеливо переносят голод. Осунулись многие страшно. Целый день лежат на нарах и воюют со вшами, которых из-за грязи и тесноты расплодилось невероятное количество. В нашем офицерском трюме много стеснения вносят дамы, не пожелавшие ехать в трюме, специально отведенном для женщин. Однако, благодаря продолжительному путешествию, офицеры уже совершенно перестали обращать внимание на их присутствие и по вечерам бесцеремонно раздеваются.

Что делается на берегу, толком никто не знает. Уверяют, что из-за отсутствия помещений и голодовки солдаты чуть не сотнями убегают в соседние славянские страны. Кроме того, голодные марковцы разграбили склад, и шесть человек за это расстреляно{19}.

Наше начальство остается верным самому себе. Штабы, насколько можно судить, чрезвычайно мало заботятся о всех нас. Штабные великолепно разместились с семьями в своих комфортабельных каютах и пьянствуют аккуратно каждый день.

Очень характерно, что ни один генерал не полюбопытствовал зайти в трюмы и посмотреть, как разместились войска{20}. Лишний раз припоминается: «Нельзя вливать вино новое в мехи старые».

12 ноября.

Всевозможные противоречивые распоряжения сыплются градом. То мы выгружаемся, то не выгружаемся, и, самое главное, никто не считает нужным ознакомить нас, офицеров, с положением вещей. Генерал сегодня наговорил Ш. (подполковник нашей батареи) дерзостей и в заключение патетически воскликнул: «Пора подумать о родине». Ш. напомнил генералу, что африканские колонии, да и здешние места тоже, вряд ли являются для нас родиной.

С довольствием немного лучше. Вместо 1/16 хлеба получили по 1/4 и по половине галеты.

Приемы обращения с турками у союзников очень свирепые. Сегодня стою на палубе — вдруг выстрел с миноносца. Снаряд лег у азиатского берега перед носом какой-то шлюпки. Она продолжает на всех парусах идти дальше. Очередь из двух орудий — снаряды ложатся у самой лодки, она круто поворачивает и направляется к миноносцу. Навстречу ей выходит французская шлюпка, берет турок на буксир и тянет к своему кораблю. Кажется, в конце концов французы их отпустили, но, во всяком случае, манеры обращаться с местным населением у них решительные. В результате среди турок чрезвычайно популярны большевики. К нам они относятся хорошо, но, кажется, это потому, что в простоте душевной они всех русских считают большевиками.

Галлиполи

26 (13) ноября.

Наконец день выгрузки настал. С «Херсона» перешли на маленький «Христофор», после томительного ожидания «отдали концы» и двинулись к берегу. Мне сильно нездоровилось. От голода кружилась голова, но все-таки не хотелось возвращаться в Константинополь. Иначе потом было бы трудно вернуться к своим.

Вблизи городок оказался гораздо приветливее. Набережная, как муравьями, усеяна русскими. Одни завтракают, другие усиленно истребляют вшей, пользуясь тем, что на солнце в затишье совсем тепло, третьи просто бродят по городу, разминая затекшие от неподвижности ноги. В толпе русских снуют черные, как смола, сенегальцы, французские матросы в беретах с красными помпонами, нарядные греческие полицейские. Я настолько ослабел, что с трудом сошел по скользкому трапу и качался на суше как пьяный. Голова кружилась жестоко, и в глазах ходили черные круги. На берегу сразу выдали фунта по полтора хлеба и по полбанки консервов. Съел почти весь хлеб с «Compressed Cooked Corned Beef», и сразу на душе стало легче. Могу теперь писать. Повеселели и солдаты.

Через час веселой и довольно нестройной толпой двинулись через полуразрушенный город к казармам. Узкие улицы полны народа. Лавки завалены всякой снедью. Пронзительно выкрикивают мальчишки: «карош, карош, карош...» Много зелени — полуосыпавшийся инжир, знакомые по Крыму кипарисы и никогда еще не виденные, декоративно-красивые пинии, лавры, оливки и еще какие-то совершенно незнакомые деревья. Тихо и тепло, как в апреле на Севере. Отвыкшие от ходьбы ноги плохо слушаются. Часто садимся отдыхать и наконец добираемся до полуразрушенных казарм, рядом с которыми помещается «12-me Pregiment des Tirailleurs Senegalais». Сенегальцы с татуированными физиономиями в красных фесках высыпают навстречу, вызывая восторженное изумление наших солдат. Некоторые из них (особенно воронежские крестьяне) еще никогда в жизни не видели негров.

На первых же порах вышел инцидент: наш вольноопределяющийся О. отправился в «чернокожий клозет». Негры на него набросились, чуть не избили и выгнали вон.

Ночевали под открытым небом в балочке. Ночь была тихая и ясная, но очень холодная. Пришлось почти все время не спать и греться у костра.

27 (14) ноября.

Дует жестокий норд-ост, рвет еще не облетевшие листья с платанов и заставляет вспоминать о крымских холодах. Впервые получили порядочно продуктов — по фунту хлеба, немного галет, чай, кофе, по ложке сахара, консервы, бульон в кубиках, кокосовое масло, сушеный картофель. После жестокой голодовки это кажется совсем много. Кипятится в ведрах суп, кофе, и настроение сильно поднимается.

Днем бродим по городу вместе с Ш. и Б. Русских еще больше, ведут себя вполне прилично, но нет и следа той выправки и щеголеватости, что у французов и греков. К вечеру перешли в освобожденный корниловцами барак без окон и кое-как разместились. Я достал у французов пилу, топор и молоток. Досками от старого барака забили окна. Получилась темная и холодная комната, но, по крайней мере, хоть ветер не дует. Щели заклеили полосками из «Temps», «Matin» и «Petit Meridional».