Мрачная храбрость Бартелеми, исполненного, по-своему, необузданнейшим самолюбием, столкнувшись с надменной храбростью Курне, должна была привести к бедствиям. Они ревновали друг друга. Но, принадлежа к разным кругам, к враждебным партиям, они могли всю жизнь не встречаться. Добрые люди братски помогли делу.
Бартелеми имел на Курне какой-то зуб за письма, посланные ему через Курне из Франции, которые до него не дошли. Очень вероятно, что в этом деле он не был виноват; вскоре к этому присоединилась сплетня. Бартелеми познакомился в Швейцарии с одной актрисой, итальянкой, и был с нею в связи. «Какая жалость, — говорил Курне, — что этот социалист из социалистов пошел на содержание к актрисе». Приятели Бартелеми тотчас написали ему это. Получив письмо, Бартелеми бросил свой проект ружья и свою актрису и прискакал в Лондон.
Мы уже сказали, что он был знаком с Виллихом. Виллих был человек с чистым сердцем и очень добрый прусский артиллерийский офицер; он перешел на сторону революции и сделался коммунистом. Дрался в Бадене за народ, начальствуя орудиями во время Геккерова восстания, и, когда все было побито, уехал в Англию. В Лондон он явился без гроша денег, попробовал давать уроки математики, немецкого языка, ему не повезло. Он бросил учебные книги и, забывая бывшие эполеты, геройски стал работником. С несколькими товарищами они завели мастерскую щеточных изделий; их не поддержали. Виллих не терял надежды ни на восстание Германии, ни на поправку своих дел, однако дела не поправлялись, и он надежду на тевтонскую республику увез с собою в Нью-Йорк, где получил от правительства место землемера.
Виллих понял, что дело с Курне примет очень дурной оборот, и сам себя предложил в посредники. Бартелеми вполне верил Виллиху и поручил ему дело. Виллих отправился к Курне; твердый, спокойный тон Виллиха (72) подействовал на «первую шпагу»; он объяснил историю писем; после, на вопрос Виллиха: «уверен ли он, что Бартелеми жил на содержании у актрисы?» — Курне сказал ему, что «он повторил слух — и что жалеет об этом».
— Этого, — сказал Виллих, — совершенно достаточно; напишите, что вы сказали, на бумаге, отдайте мне, и я с искренней радостью пойду домой.
— Пожалуй, — сказал Курне и взял перо.
— Так это вы будете извиняться перед каким-нибудь Бартелеми, — заметил другой рефюжье, взошедший в конце разговора.
— Как извиняться? И вы принимаете это за извинение?
— За действие, — сказал Виллих, — честного человека, который, повторивши клевету, жалеет об этом.
— Нет, — сказал Курне, бросая перо, — этого я не могу.
— Не сейчас же ли вы говорили?
— Нет, нет, вы меня простите, но я не могу. Передайте Бартелеми, что я «сказал это потому, что хотел сказать».
— Брависсимо! — воскликнул другой рефюжье.
— На вас, милостивый государь, падет ответственность за будущие несчастья, — сказал ему Виллих и вышел вон.
Это было вечером; он зашел ко мне, не видавшись еще с Бартелеми; печально ходил он по комнате, говоря: «Теперь дуэль неотвратима! Экое несчастье, что этот рефюжье был налицо».
«Тут не поможешь, — думал я, — ум молчит перед диким разгаром страстей; а когда еще прибавишь французскую кровь, ненависть котерий[884] и разных хористов в амфитеатре!..»
Через день, утром, я шел по Пель-Мелю; Виллих скорыми шагами торопился куда-то; я остановил его;
бледный и встревоженный, обернулся он ко мне:
— Что?
— Убит наповал.
— Кто? (73)
— Курне, я бегу к Луи Блану — за советом, что делать.
— Где Бартелеми?
— И он, и его секундант, и секунданты Курне в тюрьме, один из секундантов только не взят, по английским законам Бартелеми можно повесить.
Виллих сел на омнибус и уехал. Я остался на улице, постоял, постоял, повернулся и пошел опять домой.
Часа через два пришел Виллих. Луи Блан принял, разумеется, деятельное участие, хотел посоветоваться с известными адвокатами. Всего лучше, казалось, поставить дело так, чтоб следователи не знали, кто стрелял и кто был свидетелем. Для этого надобно было, чтоб обе стороны говорили одно и то же. В том, что английский суд не захочет, в деле дуэли, употреблять полицейские уловки, — в этом все были уверены.
Надобно было передать это приятелям Курне, но никто из знакомых Виллиха не ездил ни к ним, ни к Ледрю-Роллену, — Виллих поэтому отправил меня к Маццини.
Я его застал сильно раздраженным.
— Вы, верно, приехали, — сказал он, — по делу этого убийцы?
Я посмотрел на него, намеренно помолчал и сказал:
— По делу Бартелеми.
— Вы с ним знакомы, вы заступаетесь за него, все это очень хорошо, хоть я и не понимаю… У Курне, у несчастного Курне, были тоже приятели и друзья…
— Которые, вероятно, не называли его разбойником за то, что он был на двадцати дуэлях, на которых, кажется, не он был убит.
— Теперь ли поминать об этом.
— Я отвечаю.
— Что же, теперь спасать его из петли?
— Я полагаю, что особенного удовольствия никому не будет, если повесят человека, который себя так вел, как Бартелеми на июньских баррикадах. Впрочем, речь идет не о нем одном, а и о секундантах Курне.
— Его не повесят.
— Почем знать, — заметил хладнокровно молодой английский радикал, причесанный a la Jesus, молчавший все время и подтверждавший слова Маццини головой, дымом сигары и какими-то неуловимыми полиф(74)тонгами, в которых пять-шесть гласных, сплюснутых вместе, составляли одну сводную.
— Вы, кажется, ничего не имеете против этого?
— Мы любим и уважаем закон. — Не оттого ли, — заметил я, придавая добродушный вид моим словам, — все народы больше уважают Англию, чем любят англичан.
— Оеуэ? — спросил радикал, а может, и отвечал.
— В чем дело? — перебил Маццини.
Я рассказал ему.
Они уже сами думали об этом и пришли к тому же результату.
Процесс Бартелеми имеет чрезвычайный интерес. Редко английский и французский характер обличались с такой резкостью, в такой тесной и удобоизмеримой раме.
Начиная с места поединка, все было нелепо: они дрались близ Виндзора, для этого надобно было по железной дороге (которая только идет в Виндзор) отъехать несколько десятков миль от границы внутрь королевства, в то время как вообще люди дерутся на границе, близ кораблей, лодок и проч. Выбор Виндзора, сверх того, сам по себе был никуда не годен. Королевский дворец, любимая резиденция Виктории, разумеется, в полицейском отношении находится под двойным надзором. Я полагаю, что место это было выбрано очень просто потому, что французы из всех окрестностей Лондона только и знают: Ришмон и Вансор.
Секунданты взяли на всякий случай рапиры с отточенными концами, хотя и знали, что противники будут стреляться. Когда Курне пал — все, за исключением одного секунданта, который уехал особо и вследствие того спокойно пробрался в Бельгию, поехали вместе, не забыв с собой взять рапиры. Когда они прибыли на ватерлооскую станцию в Лондоне, телеграф уже давно известил полицию. Полиции искать было нечего: «четыре человека, с бородами и усами, в фуражках, говорящие по-французски и с завернутыми рапирами», были взяты выходя из вагонов.
Как же все это могло случиться? Не нам, кажется, учить французов прятаться от полиции. Злее и расторопнее, безнравственнее и неутомимее в своем усердии нет полиции в мире, как французская. Во время Люд(75)вига-Филиппа ищущий и искомый играли мастерски свою партию, каждый ход был рассчитан (теперь это не нужно: полиция по-русски, вперед говорит шах и мат), но ведь время Людвига-Филиппа не за горами. Каким же образом такой умный человек, как Бартелеми, и такие бывалые люди, как секунданты Курне, наделали столько промахов?
Причина одна и та же: совершенное незнание Англии и английских законов. Они слыхали, что никого арестовать нельзя без «уаранд»; они слыхали о каком-то «абеас корпюс», по которому следует выпустить человека по требованию адвоката, и полагали, что они доедут домой, переоденутся и будут в Бельгии, когда утром за ними придет одураченный констабль, непременно с палочкой (как их описывают во французских романах), и скажет, увидя, что их нет: «Goddamn!»,[885] — несмотря на то, что ни констабли палочек не носят, ни англичане не говорят «goddamn!».