Забыв обычную осторожность, он зорко и внимательно всматривался в детали, которые были для него новостью, чуть ли не открытием.

«Высокий пояс с камеями… Никогда у неё такого не видел. И котурны, как в древней Греции. Она в чулках?.. Нет, конечно, – пальцы на ногах голые… Отвратительно…»

– Куда она ходила в этом костюме?

– Точно не помню… Кажется, это был вечер в клубе… Или у Молье…

Он протянул ей фотографию кончиками пальцев с пренебрежительным и скучающим видом. Вскоре он заторопился домой и отправился в путь под ещё не раскрывшимся небом, на исходе ночи, пахнущей дымом и прачечной.

Ангел не замечал, как сильно он изменился. Оттого, что он мало ел и спал, много курил и ходил пешком, он исхудал, его крепкая стать сменилась лёгкостью, обманчивой юностью, которую изобличал дневной свет. Дома он вёл себя как хотел, мирясь с присутствием гостей или избегая их, как случайных прохожих, которым были известны лишь его имя да красота, постепенно словно окаменевшая и как бы подправленная заостряющим черты резцом, и удивительная непосредственность, с которой он их игнорировал.

Так он нёс до последних дней октября своё спокойное и педантичное отчаяние. Его насмешило однажды невольное движение жены, в котором он уловил желание обратиться в бегство. Его вдруг охватило веселье человека, осознавшего собственную неуязвимость: «Она считает меня сумасшедшим, какая удача!»

Но веселье его было недолгим, ибо он рассудил, что если выбирать между сумасшедшим и циником, то преимущество на стороне циника. От сумасшедшего Эдме бежала прочь, но разве не осталась бы она, кусая губы и глотая слёзы, рядом с циником, чтобы его приручить?

«Меня даже не считают больше циником, – подумал он с горечью. – Я и в самом деле перестал им быть. Ах, что сделала со мной эта женщина, которую я покинул. Хотя её бросали и другие, и она кого-то бросала… Как живут сейчас Баччиокки, Сетфон, Спелеев, все остальные?.. Но что общего между остальными и мной?.. Она дразнила меня «мещанином», потому что я пересчитывал бутылки у неё в погребе. Да, мещанин, верное сердце, пылко влюблённый – вот мои имена, мои подлинные имена, а она, она, которая вся лоснилась от слёз, когда мы расставались, она теперь предпочитает мне старость и считает на пальцах, сидя у огня: "У меня был такой-то, потом такой-то, потом Ангел, потом имярек…" Я думал, она моя, и не понимал, что был всего лишь одним из многих. Ну как после этого не краснеть за род человеческий?»

Всю жизнь упражняясь в искусстве владеть собой, он терпел своё странное бедствие под маской бесстрастия, словно одержимый, который стремится быть достойным владеющего им демона. Надменный, с сухими глазами, крепко держа зажжённую спичку недрожащими пальцами, он искоса наблюдал за матерью, которая, он чувствовал, наблюдала за ним. Закуривая, он как бы рисовался перед невидимой публикой, готовый с невинным видом бросить своим мучителям дразнящее «В чём дело?» Сила, которая приходит от необходимости таиться и сопротивляться, с трудом зарождалась в глубине его существа, и он упивался своей непоколебимой невозмутимостью, смутно чувствуя, что взрыв мог бы принести успокоение и подсказать решение, не достижимое в спокойствии. Ребёнком Ангел не раз доводил притворные капризы до припадков неподдельного гнева. Сейчас он был на грани полного отчаяния и лишь от этого отчаяния, казалось, ждал развязки…

Осенний день, исхлёстанный непрерывным ветром и мокрыми листьями, горизонтально летевшими над землёй, день разбрызганных дождевых капель и голубых трещин в небе, манил Ангела в его тёмное убежище, к служанке в чёрном одеянии с белым пятном на груди, как у помоечных кошек. Он чувствовал лёгкость, и ему не терпелось услышать тайны, приторные, как плод земляничного дерева, и окружённые такими же шипами. Он заранее баюкал себя словами и фразами, обладавшими загадочным целебным действием: «…и её вензель, вышитый на белье волосами – да-да, детка, волосами с её белокурой головки. Только феи могли такое создать! Массажистка выдёргивала ей волосы на икрах пинцетом, по одному…»

Он отошёл от окна и обернулся. Шарлотта сидела, снизу вверх глядя на сына, и он увидел, как из неукротимой пучины её огромных глаз вдруг возник дрожащий, замкнутый в капле свет, восхитительный, прозрачный, кристально-чистый, отделился от золотисто-коричневого зрачка и растаял от жара разгорячённой щеки… Ангел почувствовал себя польщённым и развеселился: «Как мило с её стороны! Она меня оплакивает!..»

Через час он нашёл свою сообщницу на посту. Но она стояла в шляпе, похожей на шляпы священников, завернувшись в чёрный клеёнчатый плащ. Она протянула Ангелу голубой листок, но он отстранил его.

– В чём дело?.. Мне некогда. Скажи сама, что там такое.

Подружка недоумённо посмотрела на него.

– Моя мать…

– Твоя мать? Ты шутишь?

Она изобразила обиду.

– Вовсе не шучу. Царствие ей Небесное! Она скончалась. – И добавила, словно оправдываясь: – Ей было восемьдесят три года.

– Великолепно. Ты уходишь?

– Нет, я уезжаю.

– Куда?

– В Тараскон, а оттуда по местной ветке…

– Надолго?

– На четыре-пять дней самое малое… Надо повидать нотариуса по поводу завещания, потому что моя младшая сестра…

– Так! Теперь ещё и сестра! – взорвался он, воздев руки к небу. – Не хватает только четверых детей!

Он услышал свой собственный голос, неожиданно ставший крикливым, и взял себя в руки.

– Ладно, хорошо. Что я могу поделать? Поезжай, поезжай…

– Я собиралась оставить тебе записку, я еду семичасовым.

– Поезжай семичасовым.

– В телеграмме не сказано, когда похороны, но климат там очень жаркий, с погребением тянуть нельзя, меня могут задержать только формальности. Правда, с формальностями никогда не знаешь…

– Конечно, конечно.

Он шагал от двери к стене с фотографиями и обратно. На ходу он каждый раз задевал бесформенную дорожную сумку. На столе стояли чашки и дымящийся кофейник.

– Я приготовила тебе кофе, на всякий случай…

– Спасибо.

Они выпили кофе стоя, как на вокзале. Холод расставания парализовал Ангелу горло, у него незаметно стучали зубы.

– Ну, до свидания, детка, – сказала Подружка. – Уж я постараюсь вернуться поскорее.

– До свидания. Счастливого пути.

Они пожали друг другу руки, и она не решилась его поцеловать.

– Ты побудешь здесь?

Он беспокойно огляделся вокруг.

– Нет. Нет.

– Ключ возьмёшь?

– Зачем?

– Ты здесь у себя дома. У тебя есть свои привычки. Я велела Марии приходить каждый день в пять часов, топить и варить кофе… Может, всё-таки возьмёшь ключ?

Он вяло протянул руку за ключом, который показался ему огромным. На улице Ангелу захотелось выбросить его вон или отдать консьержке.

Осмелев, старуха по пути к выходу давала ему указания, как маленькому ребёнку.

– Выключатель слева от двери. Чайник всегда стоит на газовой плите, на кухне, надо только чиркнуть спичкой. Насчёт твоего японского халата я Марию предупредила: он будет лежать на диване в углу, сигареты – на обычном месте.

Ангел храбро кивал с бесшабашным и мужественным видом, какой напускают на себя лицеисты в первый день после каникул. Оставшись один, он уже не находил смешной свою служанку с крашеными волосами, которая знала цену последним радостям и привилегиям покинутых.

Назавтра он проснулся от странного сна, в котором торопливые прохожие все куда-то бежали один за другим. Он узнавал их всех, хотя видел только со спины. Он окликал всех по имени: свою мать, Леа, запыхавшуюся и почему-то голую, Десмона, Подружку, младшего Модрю… Одна лишь Эдме оглянулась и улыбнулась ему узкой зубастой улыбкой – улыбкой куницы. «Да ведь это куница, которую Рагю поймал в Вогезах!» – воскликнул во сне Ангел, и это открытие доставило ему несказанное удовольствие. Потом он опять стал считать и называть по имени бегущих и всё думал: «Одного не хватает… Одного не хватает…» Уже за пределами сна, но ещё не пробудившись, он понял, что не хватает его самого. «Я вернусь туда…» Но от усилия, подобного усилию увязшего насекомого, между его веками разверзлась голубая щель – он выплыл в действительность, где бессмысленно расточал свои силы и дни. Он вытянул ноги, ощутил прохладу пустых простыней: «Эдме давно встала».