– Очень остроумно…

Она села, откинула назад волосы.

– Который час? Ты уже встал? А, ты ещё не ложился… Ты только что пришёл… О Фред! Что ты опять выкинул?

– Спасибо за «опять»… Если бы ты только знала, что я выкинул…

Эдме была уже не та, что прежде, когда она молила его, затыкая уши: «Нет! Нет! Не говори ничего! Не рассказывай!» Но Ангел ушёл дальше, чем она, от невинной и жестокой поры бурных слёз и терзаний, бросавших на рассвете в его объятия молодую жену, с которой они в конце концов вместе засыпали, как примирившиеся борцы после поединка. Больше никаких сумасбродств… Никаких измен… Его жизнь так целомудренна, что стыдно признаться…

Он отшвырнул в угол пыльные носки, сел на тонкие льняные простыни с кружевами и склонил к жене бледное лицо, надёжно хранившее все его тайны, кроме нежелания быть искренним.

– Принюхайся, – сказал он. – Чувствуешь? Я пил виски.

Их красивые губы почти соприкоснулись, она положила руки ему на плечи.

– Виски, – повторила она задумчиво. – Виски… Почему?

Проще было бы спросить: «С кем?», и Ангел отметил этот манёвр. Желая показать, что оценил её тонкость, он ответил:

– С одной приятельницей. Хочешь знать всю правду?

Она улыбнулась, озарённая рассветным лучом, который, осмелев, уже коснулся постели, добрался до зеркала, блеснул на позолоте рамы, потом на чешуе рыбки, кружившей в хрустальном шаре с водой.

– Не всю, Фред, только не всю! Лучше что-нибудь уклончивое, обтекаемое…

И всё же она искала разгадку, почти уверенная, что не любовь и не низменные наслаждения отдаляют от неё мужа. Тело её льнуло к Ангелу, но он чувствовал, как напряжена нервная узкая рука на его плече.

– Правда, – продолжал он, – заключается в том, что я не знаю её имени. Но я дал ей… погоди… восемьдесят три франка.

– Как, прямо сразу? В первый же день знакомства? Королевская щедрость!

Она сделала вид, будто зевает, лениво скользнула обратно в постель, как бы не ожидая ответа, и ему вдруг стало жаль её, но только на миг, пока яркий горизонтальный луч не коснулся её полуобнажённого тела, высветив все его формы. Жалость мгновенно прошла.

«Она-то молода и красива. Какая несправедливость!»

Откинувшись на подушки, Эдме приоткрыла обращённые к нему глаза и губы. Он увидел, как блеснул её взгляд, недвусмысленный, примитивный, столь мало женственный, – обезличенный призыв к мужчине, дающему наслаждение, – и почувствовал себя оскорблённым в своей вызывающей чистоте. В ответ он послал ей сверху вниз совсем иной взгляд, непростой, отчуждённый, который у мужчины означает отказ. Он не стал отодвигаться и лишь поднял голову к золотистому свету, к мокрому от поливки саду, к дроздам, выводившим музыкальную вязь поверх трескотни воробьиного хора. Эдме заметила на его синеватых небритых щеках следы многодневной усталости и истощения. Она увидела благородные руки сомнительной чистоты, ногти, которых со вчерашнего вечера не касалась щётка, и острые, устремлённые во внутренние уголки глаз коричневые стрелки под нижними веками. Она сочла, что этот растерзанный молодой красавец, сидящий перед ней без туфель и без воротничка, смахивает на человека, который провёл ночь в полицейском участке. Он не подурнел, но весь как-то уменьшился, словно по нему прошёлся некий незримый резец. Это наблюдение вернуло Эдме уверенность в себе. Она оставила свои призывы к наслаждению, села, положила руку ему на лоб.

– Ты не болен?

Он не сразу оторвался от созерцания сада.

– Что? Нет-нет, я здоров, просто хочу спать. Так хочу спать, что даже нет сил лечь, представляешь себе…

Он улыбнулся, обнажив бледную пересохшую мякоть губ и дёсен. Но, главное, в этой улыбке проступила печаль, не искавшая исцеления, непритязательная, как страдание бедняка. Эдме чуть было не перешла к прямым вопросам, но передумала.

– Ложись, – приказала она, подвинувшись.

– Ложиться? А ванна? Я грязен как не знаю что!

У него ещё хватило сил дотянуться до графина, отхлебнуть из горлышка воды и сбросить пиджак, после чего он повалился на кровать и больше не шевелился, сражённый сном наповал.

Эдме долго смотрела на чужого полуодетого человека, спящего подле неё. Её бдительный взгляд скользил от голубоватых губ к сомкнутым векам, от спокойно лежавшей руки ко лбу, упрямо хранившему свой единственный секрет. Она не позволяла себе расслабиться и следила за выражением своего лица, как будто спящий мог застать её врасплох. Она тихонько встала, задёрнула занавеси и натянула на Ангела, распростёртого, точно подстреленный налётчик, шёлковое одеяло, оставив на виду только прекрасное неподвижное лицо; потом прикрыла свесившуюся с кровати руку – осторожно, не без доли священного ужаса, как прикрыла бы оружие, которое, быть может, недавно пускали в ход.

Он не пошевелился, ускользнув на краткие мгновения в недосягаемое убежище, да и у Эдме за время работы в госпитале выработались профессиональные жесты, не столько нежные, сколько точные, и умение не потревожить больного прикосновением. Она не стала снова ложиться и сидела, наслаждаясь нежданной прохладой утреннего часа и проснувшимся на заре ветерком. От дыхания длинных занавесей на спящего Ангела накатывали волны тёмной лазури, то едва касаясь его, то захлёстывая целиком, в зависимости от силы ветра.

Эдме смотрела на него и не думала ни о раненых, ни об умерших, чьи крестьянские руки она складывала поверх грубых простыней. Ни один раненый, забывшийся тяжёлым сном, ни один виденный ею покойник не напоминал Ангела, ибо Ангел спящий, безмолвный и неподвижный, не был похож ни на кого из людей и казался существом иного порядка.

Высшая красота не располагает к себе, она не имеет отечества, и время, коснувшись её, лишь делает её ещё более неприступной. Умственная жизнь, данная человеку для усовершенствования и постепенного разрушения его несравненной природы, не затронула Ангела, пощадив это роскошное создание, которым безраздельно правил инстинкт. Что могла поделать любовь, её тончайшие уловки, её корыстная жертвенность и неистовые порывы против этого неуязвимого носителя света в его первобытном величии?

Терпеливая и даже тонкая подчас Эдме не сознавала, что женское стремление покорять чревато для побеждённого выхолащиванием мужского начала, и великолепный, но недалёкий самец может быть в итоге низведён до роли куртизанки. Её благоразумие – благоразумие новой породы людей – подсказывало ей, что не следует отказываться от приобретённых богатств – денег, брака, покоя, домашней власти, – которым война придавала двойную сладость.

Она посмотрела на разбитое усталостью тело, неприступное, отрешённое и словно опустевшее.

«Это Ангел, – повторяла она про себя, – это и есть Ангел… Как же это ничтожно мало!» Она пожала плечами: «Вот он, их Ангел!» – стараясь внушить себе презрение к поверженному мужчине. Она перебрала в памяти все их супружеские ночи, утренние пробуждения в истоме от наслаждений и солнца и за всё это вознаградила красивого мертвеца, безучастно лежавшего под пёстрым шёлком и прохладными крыльями занавесей, лишь холодным мстительным чувством, ибо он всё откровеннее пренебрегал ею. Она поднесла руку к маленькой остроконечной груди, низко посаженной на тонком стане, стиснула эти упругие плоды, словно призывала в свидетели несправедливости самую обольстительную часть своего молодого тела.

«Что ж, наверно, Ангелу нужно не это… Ему нужно…»

Но её попытки возбудить в себе презрение были тщетны. Даже у женщины пропадает охота и удовольствие презирать мужчину, который страдает, не ища ни у кого утешения.

Эдме вдруг почувствовала, что сыта этим зрелищем, которое голубые тени занавесей, бледность спящего и белизна постели окрашивали в романтические тона ночи и смерти. Она стремительно поднялась, бодрая, сильная, но уже неуязвимая ни для каких рецидивов страсти возле этой разобранной постели, возле предателя, укрывшегося в своём сне, в своём страдании, оскорбительном и безмолвном. Эдме не была ни рассержена, ни огорчена, она почувствовала волнение и кровь прилила к её нежным щекам только при мысли о рыжем сангвинике, которого она величала «дорогой мэтр» или «шеф» тоном серьёзной шутки. Крепкие и лёгкие руки Арно, его смех, блестящие искорки, зажжённые солнцем или лампами операционной в рыжих усах, белый халат, который он надевал и снимал прямо в госпитале, словно некое особое одеяние, предназначенное только для пристанища любви… Эдме сделала шаг, будто собираясь танцевать.