Изменить стиль страницы

Глумливая ухмылка озарила суровое лицо вождя оджубеев. В глубине души он торжествовал: этот сын гиены и лисы посмел отказаться от его дочери? От красавицы, чей лик сравним с молодой луной, а гибкий стан подобен тонкой осине. Что возомнил о себе нечестивый сын пришлой миниконжу и беглого капитана французской армии?

– Великий Отец справедлив в своем милосердии! – скрипучий голос всколыхнул вершины вековых сосен. – И дает тебе последний шанс. Совет старейшин приговорил тебя к изгнанию, но ты должен кровью искупить свою вину. Позор пал на славный род. Твоя трусость стоила жизни трем храбрым воинам и их скальпы украшают ныне пояса шакалоподобных пауни. Сражайся или умри позорной смертью… – переведя дыхание, вождь оглядел круг воинов-оджубеев.

– Кровь бледнолицого убила в тебе дух Предков, – шамкающий лай морщинистого шамана резко контрастировал с напряженным молчанием. – Ты всегда был чужим среди нас, Сладкий Язык. Твоя кожа бледна, а душа темна, как осенняя ночь… Это твоя последняя битва – в племени нет места для тебя. Твой конь заждался тебя – победи в схватке и ты свободен.

На лицах индейцев мелькнули улыбки – соперник презренного труса не имел себе равных в поединках.

– Умри как воин, Сладкий Язык! – вождь ударил в бубен.

Не было в глазах воинов сочувствия и жалости. Не было и состраданья. Лишь девичьи груди вздохнули с огорчением, да томные сердца наполнились неизбывной тоской. Не слышать им больше песен и сказаний, не смотреть в прекрасные серые глаза с пушистыми черными ресницами. И никогда более нежная рука бледнокожего индейца не скользнет мягкой норкой по изгибам стройных тел. И не шепнет на ушко ласковые слова. Никогда.

Сладкий Язык дрогнувшей рукой подобрал нож и сделал неуверенный шаг вперед. В круг.

Гроза Медведей не стал ждать – одним громадным прыжком он покрыл расстояние, разделявшее поединщиков, и мосластый кулак со свистом опустился на макушку жертвы. Индейцы взвыли от восторга.

– Вставай, трус! – жесткий удар по ребрам привел обеспамятевшего неудачника в чувство. Голова шумела, как водопад. – Вставай и дерись!

С трудом поднявшись на ноги, Сладкий Язык сплюнул на траву тягучей, с солоноватым привкусом крови слюной.

– Иди ко мне, сладкоголосый, я обрею твой скальп! – двухметровый воин со следами от когтей на могучей груди радостно ощерился гнилыми пеньками зубов. Подняв руки вверх, он издал воинственный вопль.

– Подмышками себя побрей, обезьяна немытая!

Мотыльком порхнув между пальцев, тяжелый нож уютно улегся в ладони. Привычным обратным хватом.

– Повтори! – устрашающий рык Грозы Медведей спугнул ленивых ворон, наблюдающих за зрелищем. – Повтори и я отрежу твой язык, и скормлю его гиенам!

Сладкий Язык не стал повторять. Зачем? Скользнув вперед, он уклонился от встречного удара, подрубил опорную ногу, и картинно-небрежно чиркнул острым лезвием по сонной артерии. Иппон.

В наступившей тишине – лишь вездесущие сверчки беззаботно трещали в траве, – молодой индеец неторопливо подошел к лошади, поправил подпругу и ловким движением взлетел в седло. Во всем племени только он пользовался седлом – подарком погибшего отца.

– Пока, девчонки! – воздушный поцелуй румянцем лег на татуированные щечки взволнованных красавиц. – Не поминайте лихом… – серые глаза осветились прощальной улыбкой. – Будете проездом в наших краях – заходите в гости. Матушка будет рада. Адреса он, как водится, не оставил.

Краснокожая матушка, испугано прижав ладошки к вискам, слабо улыбнулась вослед исчезнувшему сыну.

* * *

Бывший горький пьяница, ловелас и – когда-то, очень давно, уже и не упомнить – блестящий режиссер столичного театра, а ныне благочинный помещик захолустного уезда Василий Тертышный был вне себя от ярости. Причина временного умопомрачения была банальна и проста: через час-другой начнут съезжаться гости, но, как это издревле принято на Руси, еще ничего не готово к торжественному приему.

Подгорел, покрылся несъедобной корочкой молочный поросенок, сутки отмокавший в кислой простокваше. Кадушка с огурцами, извлеченная на свет из дальнего погреба, цвела мохнатой плесенью и разносила по всей округе удушливое зловонье. Бочонок десятилетнего вина (говорила бабка: не жалей молочка домовому!) на пробу оказался обычным прогоркшим уксусом. Но, самое главное, бесследно пропал занавес!

Ладно бы занавес – это еще полбеды, но пропала и эта бестолочь Юлька. Роль ее досталась не главная, но и не была второстепенной. Иноземная принцесса. Красавица без реплик.

Хватало с избытком в имении пышнотелых, румяных, густобровых молодух. Кровь с молоком, иначе не скажешь. А изюминка была всего одна. И прекрасна нездешней красотой. Дочь наложницы-гречанки и вельможного сановника из Петербурга.

Черноволоса, смугла и с бездонно-синим взором наивных детских глаз. Тонка в кости, стройна и скорбна умом. Десяток фраз – и те с трудом поймешь. Продать бы ее – и цену дают не скупясь! – но кем он будет любоваться унылыми зимними вечерами? Дворовыми крестьянскими девками? Не для его утонченной души, чьим твореньям рукоплескала сама государыня Елизавета.

Василий Тертышный тяжело вздохнул: любоваться – это все, что теперь ему осталось. Буйная молодость и бесчисленные связи привели к закономерному концу. И слава российского Казановы осталась далеко позади.

«Горе мне, о горе!» – немыслимо изломив руки, патетически воскликнул режиссер. Небеса молчали. Премьера спектакля в постановке крепостного театра была на грани провала.

«О, боги Олимпа, явите чудо!» – несчетный раз взмолился помещик. Из какой оперы была сия цитата, Василий Тертышный уже и не помнил. Но чудо явилось. Оно было в малиновой рубахе навыпуск, опоясанной расшитым поясом, зеленых штанах и начищенных до блеска сапогах. Чудо звалось по новой моде «мажордом», но куда охотней откликалось на менее затейливое «Архип».

– Нашел, барин! – радостно выдохнул доморощенный мажордом, едва не споткнувшись о порог светелки. – Она в конюшне спит!

– Спи-ит?! – с угрозой протянул режиссер и зарычал: – Запорю! Вожжами!

– Ее удар хватил, барин, – вступился за увечную сердобольный Архип. – Шла себе, шла и… хлопнулась оземь. Не иначе голову напекло. Жара, чай, несусветная вторую седмицу стоит. Холоп из псарни вылил на нее бадью колодезную, она и пришла в себя. Да видать не совсем. Побрела куда глаза глядят… вот и забрела.

– Ладно! – смилостивился помещик. – Посидит денек-другой на воде… – чуть подумав, добродушно добавил: – Хлеба черствого корочку будешь давать перед сном… авось поумнеет.

– Это вряд ли, Василь Михалыч, – насупился Архип.

– На все воля божья, – наставительно произнес режиссер и махнул рукой. – Веди, показывай пропажу.

В полутемном углу на копешке свежескошенного пахучего сена, свернувшись в клубок, безмятежно спала прима местного театра. Спала, закутавшись в пропавший занавес из красного бархата.

– Ах, ты!.. – от возмущения у режиссера перехватило дыхание, и он судорожно принялся шарить рукой по стене в поисках вожжей. – Ты глянь, что она творит!

– Совсем страх потеряла девка! – поддержал хозяина Архип и легонько ткнул спящую носком сапога. – Вставай, бесстыдница. Неровен час, барин осерчает и…

Что там за «и» никто так и не узнал. Голос, слегка приглушенный тяжелой тканью, прозвучал раздельно и четко:

– Пошел прочь, холоп!

– Ась? – туповато переспросил Архип.

– Хренась! Губу подбери, сапоги слюной зальешь!

Из-под занавеса послышался смешок – видно собственная же фраза показалась девке забавной. Или что-то напомнила.

Тертышный тихонько охнул и приложил руку к груди. Сердце забилось в радостном предвкушении. Такие властные интонации он слышал только от одной женщины – от государыни императрицы.

«Боже, какой талант!» – ошеломленное сознанье озарилось предчувствием чуда.

– Юленька, солнышко, – ласково-приторный голос растекся елеем. – Проснись, все тебя только ждут.