Изменить стиль страницы

Ему и в городе жилось проще и легче, чем остальным. Всегда найдется кому и белье постирать, и кудри причесать. И просить не надо, сами навязываются. Тракторная наука давалась ему легко, может быть потому, что он к ней подходил без робости, а все с той же снисходительностью.

Гаврику еще не исполнилось семнадцати лет, и у него нежный певучий голос. Растягивая слова, он ответил на мой вопрос:

— Мы-то ничего, мы живем. А Семка Павлушкин утек.

Тарелка выскользнула из моих рук, хорошо, что над столом.

— Как «утек»?

— Сбежал. — Гаврик рассмеялся и развел руками. — Утром проснулись — нету его. И торбочки нету. Утек, совсем…

Рядом с Гавриком сидели Ольга Дедова и Гриша Яблочкин. У Ольги круглое скуластое лицо, очень загорелое, обветренное и выгоревшие на степном солнце брови и ресницы. У нее чудесные карие глаза, переливающиеся глубоким мягким светом. Темные волосы коротко, по-мужски острижены.

Она взглянула на Гришу, и мне показалось, что она презрительно улыбнулась. Презрительно или тревожно, я не разобрал и потребовал ответа:

— Почему сбежал?

Гриша отчужденно молчал и Ольга тоже. Но для меня было ясно: они все знают о бегстве и, может быть, даже сами помогли Павлушкину, хотя бы только тем, что не сумели его удержать.

От соседнего столика подбежал Митька Карагай, оренбургский казачишко, темнолицый, горбоносый, всегда готовый вспыхнуть, как головешка на ветру. Казачишко из самой станичной голи, он мне рассказывал, что когда его батьку снаряжали на войну, то коня ему покупали на общественные деньги. Своих-то у них никогда не водилось.

Он подбежал ко мне:

— Сбежал! Зачем так говоришь? Ушел человек. Хочет — живет, не схотел — айда в степь! Сбежал…

— Постой, Карагай, не тарахти. — Гриша отставил стакан и спросил у меня: — Ты сам-то почему на занятия не ходишь?

— А я и не обязан.

Я сказал глупость и сразу это понял, потому что все посмотрели на меня с сожалением, а Ольга все еще продолжала неопределенно улыбаться. Да, верно, я не обязан посещать все занятия, но я обязался вместе со всеми успешно закончить курсы, получить права. И, кроме всего, я должен помогать всем остальным. Это уж само собой.

— Трактор я освою…

Гриша согласился:

— Правильно, ты освоишь. Ты грамотный. Девять классов прошел. А Павлушкин девять лет на кулацких загонках науки проходил. У него башка-то вот как этот стол, без молотка ни черта не вобьешь.

— Верно говоришь! — заорал Митька Карагай.

А Ольга, все еще не переставая улыбаться, проговорила негромко, но с обезоруживающей бабьей жалостью:

— Ох и дурни вы все. Разве в том дело…

— А в чем же?

— Если бы я знала!..

— Не знаешь — не вякай!

Ольга оттолкнула Митьку, и, видно, рука у нее оказалась тяжелая: только у соседнего столика подхватили его товарищи и усадили на стул. Он сейчас же кинулся обратно. Но вокруг Ольги собрались трактористы, начался шум, а она возмущенно кричала на всю столовую:

— Не знаю, а молчать не буду. Промолчали Павлушкина. Кричать надо на всю степь.

— А про что кричать-то?

— Всем трудно.

— На чужую башку не сваливай, если сам дурак!

Из кухни выглянул завстоловой, послушал и скрылся. Через минуту он снова появился, но уже с экспедитором совхозной базы Грачевским. Послушали вдвоем. Экспедитор одернул свою гимнастерку и решительно двинулся к трактористам.

— По какому случаю сходка? — грозно спросил он.

— Павлушкин утек, — пропел Гаврик, — совсем, и с торбочкой.

— Утек? — Грачевский задумался, потом почему-то засмеялся, потом сострил: — Утечка, значит, усушка. — И снова грозно приказал: — По местам. В этом вопросе начальство разберется.

Накинув платок на свои стриженые волосы, Ольга скомандовала:

— Пошли, ребята, к начальству, а то они там и в самом деле разберутся без нас.

Она пошла к выходу, за ней потянулись остальные. Я остался доедать завтрак.

Увидев меня, Грачевский снял фуражку.

— Почтение особоуполномоченному. Женотдел-то как взбрыкивает.

— Какой женотдел?

Я отлично знал, о ком он говорит. Всякий раз, когда приходилось говорить с Грачевским, мне хотелось хлестнуть его обидным, резким словом. И в то же время мне делалось неловко за то, что он может догадаться об этом. Тогда я терялся и начинал отделываться незначащими фразами. Может быть, за то я презираю себя каждый раз, когда мне приходится сталкиваться с Грачевским. Он — хам и подхалим, но со мной разговаривает так, что придраться не к чему.

Я подумал, что, кажется, сейчас как раз есть к чему придраться.

— Какой это женотдел? — закипая, спросил я.

И услыхал вполне исчерпывающий и точный ответ:

— Да вот эта. Курсантка эта, она в своей деревне делегаткой была. Женотделкой. Привыкла командовать…

Он, как всегда, глупо захохотал.

4

На этот раз Грачевский снова вывернулся. У меня осталось такое чувство, будто он чем-то оскорбил меня, а я растерялся, и, как всегда, все сошло ему с рук. Особенно меня раздражало то, что он называл меня «товарищ особоуполномоченный», хотя, по правде говоря, этим званием раньше я даже гордился.

В моем удостоверении напечатано: «…является председателем краевой комиссии истомола и особоуполномоченным означенной комиссии». Истомол — история молодежи, комиссия при крайкоме комсомола. Я недавно был назначен ее председателем. А вообще-то работал в краевой комсомольской газете и был прикомандирован к выездной редакции газеты «Коммуна».

Вся наша редакция, как я уже говорил, состояла из двух человек: редактора Потапенко и меня — секретаря редакции. Но редактор почти все время мотался по району, так что делать газету приходилось мне одному. И, кроме того, я еще учился на тракторных курсах. Но это уже было мое увлечение, которое впоследствии мне дорого обошлось.

Не успел я покончить со своим гуляшом, как неожиданно появился Потап.

— Вот ты где, — как всегда не здороваясь, сказал он, бросая на стул пухлый дерматиновый портфель и тощую, как блин, серую от пыли кепку. — Давай записывай.

На его широком бледном лице выделялись одни только глаза, глубокие и темные, защищенные большими круглыми стеклами в тонкой металлической оправе. Он никогда не смотрел прямо на собеседника, а всегда чуть в сторону. Казалось, он видит кого-то, стоящего за твоей спиной. От этого чувствуешь себя неловко и все время тянет оглянуться, хотя уверен, что никого сзади нет.

Иногда я отваживался и заглядывал в его глубокие глаза: там, за увеличительными стеклами, всегда тлел какой-то огонек, как в прожекторах, которые только что погасли или еще накаливаются и сейчас вспыхнут.

Пока я доставал блокнот и карандаш, он бросил свой насквозь пропыленный брезентовый плащ и ладонью постучал по столу.

Самое важное для него сейчас было то, что он должен написать для газеты, а все остальные должны помогать ему. Поэтому он подозвал выглянувшего из кухни завстоловой. Тот, зная Потапа, явился незамедлительно.

— Тащи, чего там есть пошамать, — приказал Потап и, не обращая на ресторатора никакого внимания, устремил костлявый указательный палец в пространство и грозно произнес:

— Подлая кулацкая вылазка!

Завстоловой вздрогнул и исчез.

Я записал про вылазку. Шагая вокруг стола, Потап продолжал диктовать статью, при этом он все время размахивал длинными руками и угрожающе указывал в разные стороны. Когда надо было что-нибудь подчеркнуть, палец устремлялся прямо в мой блокнот.

Принесли гуляш — такую порцию, что хватило бы на троих. Он съел все, продолжая диктовать. Конечно, он не замечал, что ест. Я еле успевал записывать четкие, грозные слова.

Принесли компот, три стакана. Он выпил их один за другим. Кончив диктовать, приказал:

— В завтрашний номер на первую полосу. Я сейчас — спать. В два часа бюро. После бюро зайду прочитаю верстку.

— Есть! — ответил я.

И ничего не сказал о том, что номер уже сверстан, что вторая полоса уже в машине, что придется делать новый набор и переверстывать всю первую полосу.