Изменить стиль страницы

— Ты вдумайся в суть вещей, — продолжал Коротков. — Не старое и новое, а наше и не наше. Друзья и враги.

— Но ведь есть еще и сознание, и чувства, — перебил я его горячую речь.

— Враг есть враг и другом никогда не станет. Никогда никому ничего не прощай! Чувства? Дрогнет сердце, вспомни все, что видел в Старом Дедове, и тогда сам поймешь, что надо делать. Кого бить, а кого миловать.

Тетя Нюра спросила:

— Подкинуть угля?

— Нет. Мы скоро уйдем.

Она вышла, еще раз побеспокоив меня своим взглядом.

— Ну, а если человек ошибся? — спросил я, пытаясь приблизиться к тому, что меня тяготит.

— За ошибки надо платить, и недешево.

— А если человек этот уже расплатился?

Коротков поднял голову:

— Какой человек?

Его губы задрожали, густые брови растерянно поднялись. Он обо всем догадался сразу. Я это увидел в его напряженных, измученных глазах и только сейчас понял, как он любит Соню и как не может забыть о ней. И вместе с тем нельзя было не заметить, какие ожидание, протест, надежда вспыхнули в нем.

«Сам виноват», — подумал я и тут же поспешил прогнать эту еретическую мысль. Если Ларек так поступил, значит, по-другому нельзя было поступить.

— Какой человек? — повторил он, овладевая собой.

Теперь я мог сказать все:

— Соня приехала. Я сегодня разговаривал с ней. Она, по-моему, за все заплатила. И даже слишком. Вот и подумай, как тут быть.

— Ладно, — оборвал меня Коротков, — теперь уж это мое дело.

Ночь. Я стою на подножке вагона, провожая взглядом проплывающее мимо длинное здание вокзала и заснеженный перрон, на котором стоит Ларек и машет мне рукой. Вокзал уплывает в темноту. Все быстрее и быстрее проносятся разноцветные станционные огни. В голубой снежной долине под синим морозным небом спит городок, который всегда стоит на моем пути. Не сейчас я не думаю об этом.

Наш паровоз, вперед лети!..

Берендеево царство i_004.png

КНИГА ВТОРАЯ

ГОРОД, КОТОРЫЙ СТОИТ НА МОЕМ ПУТИ

… чтоб не обмелели наши души.

В. Маяковский

ГЛАВА ПЕРВАЯ

ТОЛЬКО ОДИН ДЕНЬ

1

Незадолго до рассвета по коридору бывшей гостиницы «Венеция» кто-то проходит и у каждой двери призывно вскрикивает:

— Шорох! Шорох!

Каждое утро негромко, отчаянно, хрипло, как будто его схватывают за горло там, за каждой дверью. А дверей было множество и внизу и — еще больше — на втором этаже.

Вначале меня будили эти непонятные стенания, потом я просыпался сам и, поеживаясь под казенным неплотным одеялом, ждал, когда раздастся призыв отчаяния. Ждал и тоскливо надеялся, что, может быть, на этот раз окончательно придушат того неведомого, который вызывает Шороха.

А потом, когда отчаянные призывы уплывают куда-то на другой конец гостиницы и я начинаю медленно погружаться в сон, меня снова будит чье-то могучее сопение, топот и скрип досок под тяжестью шагов. Кажется, будто по коридору проводят слона. И еще я слышу хриплое, захлебывающееся бормотание: тот самый, которого так и не придушили, о чем-то страстно умоляет.

Что там у них происходит в коридорном сумраке, куда из-под каждой двери сочится теплое сонное дыхание? Этого я уже не успеваю выяснить. Я засыпаю…

А проснувшись окончательно, забываю об этом, как забывают сны на восходе солнца. И только потом, познакомившись с самим товарищем Шорохом, я вспомнил свои предрассветные пробуждения.

Сейчас-то мне было не до того, чтобы вспоминать сны и ночные происшествия. Еще не было у меня никакого желания предаваться воспоминаниям, да и вспоминать-то было нечего и, главное, некогда.

Начинался новый день, солнце вставало красное и четкое, как на плакате, мир еще не казался тесным, а даль туманной. Все было ясным и в то же время загадочным, требующим немедленных открытий, исследований, объяснений.

Я лежал на столе в самом лучшем, самом роскошном номере гостиницы. Коридорный, который вселял нас — меня и Потапенко — в этот номер, назвал его «люкыс». Тогда мы еще не знали, что это означает. Ползучее слово «люкс» еще не проникло в наш лексикон, и потом долго нам казалось, что оно ассоциируется с безумной уездной роскошью и потрясающим количеством матерых клопов, которые в первую же ночь согнали нас с царственного ложа. Никак иначе не назовешь необычной ширины кровать, которая расположилась в глубоком алькове и к которой, как к трону, надо было подниматься по ступенькам. Рыжая и вся изысканно изогнутая, она и сама-то походила на чудовищного клопа.

От номера альков отделялся аркой, расписанной богато и хвастливо, как праздничная дуга. Щекастые младенцы, воздев к потолку выпуклые ягодицы, держали гирлянды из роз. Такие же гирлянды, но уже вылепленные из алебастра, протянулись по всем стенам под потолком.

Алебастровые розы окружали ржавый крюк, на котором висела люстра, вернее то, что от нее осталось. У люстры был утомленный и, как мне показалось, сконфуженный вид. Она походила на старушонку, которая лихо прожила свой век и теперь изо всех сил хочет представиться праведницей. Растеряв почти все свои хрустальные подвески и бомбошки, она выставляет напоказ свой позеленевший от времени бронзовый остов, а из двенадцати белых фарфоровых трубок, изображающих свечи, осталось неполных четыре, которые ничего уже не изображают. Но все-таки это люстра и, как таковая, она освещает номер единственной лампочкой, подвешенной снизу, под бронзовой блямбой, на шнуре, мохнатом от присохших мух.

Когда под утро по коридорам проводят «слона» и я слышу, как надо мной позванивают остатки стекляшек, мне вспоминается ржавый крюк и бронзовая блямба, и тогда я невольно сжимаюсь под серым одеялом. Пронесло на этот раз.

Роскошный «люкс» отведен под нашу выездную редакцию и под жилье ее сотрудников. Сотрудников всего двое: редактор Потапенко, которого мы зовем просто Потап, и я.

Роскошь, даже такая потрескавшаяся, закопченная, подавляет. Разглядывая розовые ягодицы резвящихся над альковом младенцев, Потап сказал:

— У живущих в таком номере хочется спросить, чем они занимались до семнадцатого года.

Но в первую же ночь он изменил свою формулировку. Мы с ним вдвоем завалились в кровать, рассчитанную по крайней мере на четверых, но через час примерно мы уже сидели на почтительном расстоянии от нее, и, сняв рубашку, Потап судорожно почесывался и с недоумением спрашивал:

— У живущих в таком номере хочется спросить, как вы тут, черти, дожили до семнадцатого года?

Больше он в номере не ночевал, а я приспособился спать на столе.

2

Начинался новый день, кто-то громко, по-свойски постучал в дверь — новый день не может обойтись без меня. Я сорвался со стола, отработанным движением скатал в один тугой валик матрац вместе с одеялом, простынями, подушкой и очень ловко метнул этот тяжелый снаряд в дальний угол кровати.

А в дверь все стучат, и я догадываюсь, кто.

— Подожди! Да сейчас же!..

Слышится женский смех и звонкий возмущенный голос:

— Ой, да он все еще спит!

Так я и знал — Зинка Калмыкова, наборщица нашей походной типографии.

А она все стучит, смеется и возмущается до тех пор, пока я не оделся и не открыл дверь.

Рыжая, возмущенная и в то же время хохочущая Зинка врывается в номер, размахивая длинной бумажной полосой. Я успеваю заметить, что это моя статья, которую вчера отправил в типографию.

— Спит, как молодожен!..

У Зинки розовое с легкой позолотой веснушек лицо и совершенно золотые волосы, а глаза желтые, как у козы. Она безответно влюблена в печатника Сашку Капаева. Он, балда, не замечает, какая она красивая, и утверждает, что она рыжая и конопатая, хотя у самого веснушек в сто раз больше, и не золотых, как у Зинки, а каких-то зеленоватых.