— Отведи меня к ней, — сказал он.

Наскоро привязав коня, Горемыка со всей доступной ей — с тяжелым-то животом — поспешностью догнала их; втроем вошли в дом. Он помедлил и, понюхав воздух, заглянул в горшок с варевом из полыни и прочих трав, которые использовала Лина.

— Давно не встает?

— Пять дней, — ответила Лина.

Он хмыкнул и вошел в спальню Хозяйки. Лина и Горемыка следили от двери, а он приблизился и сел на корточки у кровати.

— Спасибо, что пришел, — прошептала Хозяйка. — Меня ты тоже заставишь пить собственную кровь? У меня ее, кажется, и не осталось уж. Во всяком случае хорошей.

Он улыбнулся, потрепал ее по щеке.

— Я умираю? — спросила она. Он покачал головой.

— Нет. Это болезнь в тебе умирает. Не ты.

Хозяйка закрыла глаза. Когда открыла, в них блестела влага; заслонила их обвитой тряпками рукой. Вновь и вновь она его благодарила, потом велела Лине приготовить ему поесть. Он вышел из комнаты, Лина следом. Горемыка тоже, но сперва обернулась, бросила еще один взгляд. И тут увидела, что Хозяйка скинула одеяло и встала на колени. Горемыка смотрела, как та зубами развязала на руках свивальники, затем сомкнула ладони. Озирая комнату, куда обычно вход ей был заказан, Горемыка заметила пряди волос, приставшие к влажной подушке; еще заметила, как беззащитно торчат из-под подола ночной сорочки ступни Хозяйки. Коленопреклоненная, с опущенной головой, она выглядела совершенно одинокой. Горемыка поняла это так, что слуги, как бы много их ни было, не в счет. Их забота и преданность почему-то ничего для нее не значат. И выходит, что у Хозяйки никого нет — вообще никого. Кроме Того, кому адресован ее шепот: слыша Господь и помилова мя.
Горемыка на цыпочках удалилась, вышла во двор, где сосновым духом изветрилась память о злосмрадии одра болящей. Где-то застучал дятел. В гряде редиски обнаружились зайцы, и Горемыка дернулась было гнать их, но по тягости живота раздумала. Вместо этого села в тени дома на травку и стала себя оглаживать, радуясь движениям в утробе. Над ней из кухонного окна раздавалось звяканье ножа, бряк чашки или миски: кузнец ел. Она знала, что с ним там и Лина, но та ничего не говорила, пока не шаркнула по полу ножка стула, возвестив о том, что кузнец поднялся. Тут Лина задала вопрос, который не выговорился у Хозяйки:

— Где она? С ней все в порядке?

— Вестимо.

— Когда же она вернется? Кто привезет ее?

Молчат. Что-то для Лины долго.

— Четыре дня прошло. Вы ее там что — против воли держите?

— Мне-то зачем?

— Ну так когда? Говорите же!

— Когда захочет, придет. Молчание.

— Ночь у нас проведете?

— Часть ночи. Спасибо за обед.

С этими словами вышел. Прошел мимо Горемыки, в ответ на ее улыбку улыбнулся тоже и зашагал на взгорок к новому дому. Медленно провел рукой по железным прутьям, потрогал изгиб, сочленение, проверил, не шелушится ли позолота. Потом подошел к могиле Хозяина, постоял, сняв шляпу. В конце концов зашел в пустые палаты и затворил за собой дверь.
Восхода ждать не стал. Не сомкнувшая глаз Горемыка тревожно маялась в дверном проеме, смотрела, как в предрассветной тьме он уезжает, сам бодрый и безмятежный как жеребец. Вскоре, однако, обнаружилось, что Лина в отчаянии. Мучащие ее вопросы читались у нее в глазах: что все-таки случилось с Флоренс? вернется ли она? правду ли сказал кузнец? Горемыка засомневалась: может, она в нем ошибается, может, при всей его доброте и знахарской силе он нехорош, и Лина как раз права? Впрочем, сверившись с душевным проникновением, каковым хвалятся многие будущие матери, Горемыка и тут усомнилась. При помощи уксуса и ее собственной крови он спас ей жизнь; с первого взгляда определил состояние Хозяйки и сказал, чем смазывать, чтобы осталось поменьше рубцов. Лина просто не может стерпеть, когда кто-то становится между нею и Флоренс. У Лины, погруженной в новые заботы о Хозяйке и все глаза проглядевшей, не идет ли Флоренс, не оставалось ни времени, ни желания на что-либо еще. Сама же Горемыка ни согнуться толком не могла, ни поднять тяжелое; даже пройти сотню ярдов без одышки и то не осиливала, но, конечно, и она виновата в том, до чего запущена ферма. Приходили чужие деревенские козлы, разрыли обе только что засаженные грядки. В бочке с водой, которую никто не удосужился прикрыть, слоем плавают насекомые. Влажное белье, слишком долго пролежавшее в корзине, начало плесневеть, и ни одна не сходила на реку перестирать его. Во всем упадок. Тепло крепчает, а соседского быка так и не дождались; телушка, значит, осталась яловой. Да многие акры земли нераспаханы; опять же и молоко в лагунце скисло. Лиса без удержу повадилась в курятник, крысы яйца едят. Хозяйка скоро не поправится, ферма на развал идет. А Лина, единственная ломовая работяга, оставшись без любимицы, похоже, потеряла всякий интерес — вон, даже есть перестала. Всего-то десять дён, а уж во всем непорядок.
В такой вот предвечерней тишине прохладным майским днем, посередь неухоженной фермы, по которой только что своим покосом прошлась оспа, у Горемыки отошли воды, вогнав ее в страх. Хозяйке самой еще слишком плохо, чтобы она взялась помогать, а Лине, памятуя о том, как зевнул тогда ее младенчик, Горемыка не доверяла. В деревню являться запрещено, значит, выбора нет. Близняшка куда-то делась и на все попытки обсудить с ней, как быть, куда идти, отвечает странным молчанием, неужто злится? В слабой надежде, что Уилл и Скалли, может быть, болтаются по обыкновению на рыболовном своем плоту, она взяла нож и одеяло и, едва ударила первая боль, поплелась на реку. Там в одиночестве и осталась, крича, когда приходили схватки, и засыпая, когда отступали — до тех пор, пока следующая не вышибет дух и вопль. Часы, минуты, дни — Горемыка сама не могла бы сказать, сколько прошло времени, но в конце концов двое приятелей услышали ее стоны и, толкая шестами, подвели плот к берегу. Они быстро распознали в страданиях Горемыки извечные и общие для всех животных родовые муки. При всей неопытности они сосредоточили усилия на том, чтобы новорожденный выжил, и принялись за дело. Встав в воде на колени, тянули, когда она тужилась, потом отпускали и поворачивали крошечное существо, завязшее у нее между ногами. Кровь и все прочее стекало в реку, привлекая рыбью молодь. Когда младенец, оказавшийся девочкой, наконец заплакал, Скалли перерезал пуповину и вручил новорожденную матери, и та ее обмыла, плеснув водой на ротик, ушки и пока еще мутненькие глазки. Мужчины поздравили друг друга и предложили отнести мать с дочерью домой на ферму. Горемыка, раз за разом повторяя благодарности, отказалась. Предпочла, отдохнув, попробовать добрести самостоятельно. Уиллард со смешком шлепнул Скалли по затылку.

— Ну, ты у нас знатная повитуха, как я погляжу!

— Кто бы сомневался! —усмехнулся в ответ Скалли, и они двинулись назад к своему плоту.

Когда вышел и послед, Горемыка завернула младенца в одеяло и несколько часов спала, просыпаясь и снова засыпая. На закате проснулась от детского плача, стала мять груди, и наконец из одной молоко пошло. Хотя всю жизнь ее спасали мужчины — Капитан, сыновья пильщика, Хозяин, кузнец, а теперь Уилл и Скалли, — на сей раз у нее было стойкое чувство, что она кое-что важное сделала сама. Отсутствие Близняшки как-то даже не ощущалось — настолько она сосредоточилась на дочери. Внезапно ей открылось, как дочку звать. И открылось, как звать ее самое.
Прошел день, потом еще один. Свое недовольство Горемыкой и беспокойство за Флоренс Лина скрывала под маской невозмутимости. Хозяйке про новорожденную не обмолвилась ни словом, но послала за Библией и запретила кому-либо заходить в недостроенный дом. В какой-то момент Горемыка, благодаря новому положению матери набравшаяся храбрости, осмелилась сказать Хозяйке: хорошо, что кузнец пришел помочь вам, когда вы умирали. Но Хозяйка посмотрела на нее холодно.