Как всякую лживую концепцию, вульгарный социологизм интересовала не истина (я не имею в виду субъективные намерения людей, веривших в концепцию), а стремление уничтожить все, что его опровергает. Вульгарный социологизм заявлял, что истина может быть только одна, а история есть политика, обращенная в прошлое. Таким образом, реальная история (то есть объективная истина) перестала существовать, она была не нужна, а вместо нее появилась другая, которая требовалась в эту минуту, и вообще такая, чтобы всегда была под рукой. Вульгарный социологизм предлагал представителям гуманитарных дисциплин прибегать к подлогам и фальсификации.

О такой концепции истории трудно спорить, потому что сначала следует подумать о простой порядочности. Поэтому, не касаясь вопросов, связанных с подлогами и фальсификацией как сомнений не вызывающих, следует говорить лишь о борьбе мнений, имеющих хоть какое-нибудь отношение к истине. В этом случае мы обнаруживаем на каждом шагу, что о драках, происходивших в истории, все историки говорят по-разному: одни говорят - шесть, другие двадцать. При этом их воззрением на драку управляет не случайность, не чувство противоречия и даже не убедительное открытие, а условия концепции. Мнения расходятся обычно так: персидские историки уверяют, что правы они, а русские - что их мнение безошибочно. Поэтому так часто историки изображают не историческое событие, а свое отношение к нему. В театре, когда артист игpaeт не героя, а свое отношение к нему, это, несомненно, более оправдано.

Вульгарный социологизм не занимали пустяки - конкретная история; его занимали идеологические эквиваленты социально-экономических перипетий. Поэтому историческое явление, ставшее дубликатом внеисторического процесса, начало повторять само себя. Событие, утратив историческую конкретность и строгую принадлежность к определенному времени, стало всеобщим и символичным. Историческая специфичность превратилась во вневременную символику. События и люди, оторванные от реальной среды, стали выражать некие всеобщие и потому, вероятно, не существовавшие законы. Так возникла идея преходящести исторического деяния и повторяемости явлений, так метонимия - троп, с помощью которого частью передается целое, превратилась в символ, так кунсткамера стала метонимией России. И тогда появились монстры.

Таились ли монстры в глубине писательской души и, наконец дождавшись своего времени, вылезли и расползлись по страницам повести? В глубине души писателя Ю. Н. Тынянова не было утаенных монстров и не было нездорового интереса к очень страшным вещам. Его душе были свойственны строгая последовательность и честное умение договаривать до конца. Поэтому, начав вульгарно-социологический разговор, Тынянов последовательно закончил его монстрами.

Но еще до того, как Тынянов написал не без вульгарно-социологического влияния повесть "Восковая персона", он написал роман "Кюхля", в котором тоже были монстры.

Для того чтобы понять вульгарно-социологический генезис монстров "Восковой персоны", необходимо сравнить их с монстрами "Кюхли".

Слова "монстр" в романе Тынянова нет.

В "Кюхле" о чудовищах и уродах написано полстраницы, из которых лишь четыре строчки, собственно, о чудовищах и уродах, а остальное о людях, которые смотрят на них.

Героя романа завела в дрезденскую кунсткамеру любовь не к чудовищам и уродам, а любознательность умного путешественника и глубокий интерес к "толпе простого народа".

Вот что видит в кунсткамере Кюхельбекер: "двух великанов, восковых чучел, морского льва, благовоспитанного, умного, который - чудо из чудес говорит немецким языком и, как уверяют, даже нижнесаксонским наречием". Но главное не великаны, не восковые чучела и даже не морской лев, а "простой народ", который видит "карикатурные изображения" "безмолвных правителей Европы" и готов броситься к "безумному Занду", который при них убивал Коцебу". Монстры в "Кюхле" написаны, разумеется, не только потому, что герой любит "вмешиваться в толпу простого народа и замечать характер, движение, страсти" своих "братьев". Главное, Тынянов экспонирует "карикатурные изображения" "правителей Европы", карающего Занда, покаранного Коцебу, а через пять лет в "Восковой персоне" - заспиртованных уродов.

Резкая непохожесть кунсткамеры "Кюхли" на куншт-камору "Восковой персоны" - это непохожесть взглядов писателя на одни и те же вещи в разные годы его жизни.

Ошибочность исторической концепции породила противоречивость художественных приемов. То, что было естественно для эпохи Павла, оказалось неверным для Эпох Петра и Николая. Уравнение в правах большого и малого, живого и мертвого, важного и второстепенного кончается бесплодностью, бесполезностью любого исторического деяния. Прием "Подпоручика Киже", оказавшийся вне истории, потерял свою соотнесенность с материалом и превратил бы "Малолетного Витушишникова" в анекдот, а "Восковую персону" в социально-экономическую мистерию, если бы в них не было могучего искусства, растворяющего ошибочную концепцию.

Писатель пытается доказать тезисы, которые доказать невозможно и которые в самих рассказах теряют значение рядом с тем, что в них есть, кроме предвзятой и ошибочной схемы исторического процесса.

Рассказы "Малолетный Витушишников" и "Восковая персона" приобретают совсем иное значение, когда, кроме предвзятой и ошибочной схемы, в первую очередь бросающейся в глаза, обнаруживаются реальная история и реальные люди. И тогда оказывается, что в анекдоте про Николая рассказано не только о пустяках, а в мистерии о Петре не только об ужасах.

Пустяки, рассказанные про Николая, использованы как прием для того, чтобы сообщить о важнейших вещах. Эти пустяки оказываются метафорой важнейших вещей. Превращает пустяки в важнейшие вещи ирония.

Стилистический прием, с помощью которого притворно-насмешливо утверждается противоположное тому, что имеется в виду на самом деле, ирония - используется писателем для того, чтобы, говоря о николаевской России устами современника событий, сказать противоположное тому, что имеется в виду на самом деле.

Ирония, сатира дали возможность литературе говорить обществу, которое обожает, чтобы ему говорили только, какое оно замечательное, такие вещи, которые в другом жанре ей никогда не дали бы и шепнуть. А если бы, зазевавшись, и дали, то, придя в себя, разорвали бы шепнувших в два счета. Лишь потому, что существует такой способ литературной речи, могли сказать почти все, что хотели, Аристофан, Ювенал, Лукиан, Боккаччо, Эразм, Брант, Рабле, Сервантес, Мольер, Свифт, Вольтер, Бомарше, Гейне, Крылов, Грибоедов, Гоголь, Щедрин. Незадушенная сатира живет века, и даже в самые гнусные годы истории, когда все сожжено, сожрано, вытоптано и забито, только потому, что тем, кто обожает, чтобы все говорили, какие они замечательные, и в голову не приходит, что это про них. Ведь сатира про злодеев и дураков, а при чем же они?

В "Малолетном Витушишникове" рассказано противоположное тому, что имеется в виду на самом деле.

Пустяки, рассказанные писателем, отнюдь не пустяки, а нечто противоположное им.

В "Малолетном Витушишникове" пустяки использованы для того, чтобы рассказать о важнейших вещах.

В нем рассказано о судьбах людей и империи, но писатель в сложных дипломатических комбинациях произведения поднимает в своем бокале не великие исторические события, а портвейн или мадеру.

И тогда оказывается, что только обычный человеческий поступок в обычных жизненных обстоятельствах может объяснить смысл и причину исторического события.

Писатель показывает категории социальной психологии.

Для того чтобы показать, что такое страх, охвативший николаевскую Россию, писатель показывает страх перед частным приставом, за которого принимают императора. Воображение должно подсказать читателям, что же такое страх перед императором, если частный пристав вызывает ужас.

Для того чтобы показать, что такое субординация в николаевской России, в бюрократическом государстве, Тынянов не показывает подчиненных, тянущихся перед начальством, а вводит в обычный день обычный, стоящий в ряду других эпизод. Император среди общего порядка, фрунта и равнения обнаруживает раздражающий диссонанс в виде не облаченных в форму кормилиц. Высочайше предписывается: ввести форму.