Сначала он объявил, что министр иностранных дел — его родной дядя. После этого он достал шесть своих сберкнижек и заставил меня на листочке в столбик суммировать вклады, коими он обладал. Получилось приличное число. Потом на свет появились с десяток удостоверений Громыко — от телефониста до механизатора. С ними я тоже должен был ознакомиться. Напоследок хозяин достал семейный альбом. Альбом был толстый, обтянутый красным бархатом.
Тематика этого архива в фотографиях была поразительной. В красном томе Громыко собрал снимки всех своих родственников, на похоронах которых он присутствовал. Не знаю, кто делал ему эти фотографии, может быть, он сам, но все сюжеты были скомпонованы по единому плану: похоронная процессия (несколько кадров), покойник в гробу (общий план, анфас, в профиль), родственники у гроба, родственники у могилы, родственники за поминальным столом.
Уже сильно нетрезвый Громыко, медленно, любовно переворачивая тяжелые картонные страницы, давал каждому снимку подробные объяснения. Рядом с ним, ни на минуту не прерываясь, верещала о своем Росомаха. Коля, находясь в блаженно сивушной эйфории, все так же молча и бессмысленно улыбался.
Тематика альбома, неизменность каждого сюжета, бесконечность и монотонность рассказа Громыко наконец сломили меня. Я не выдержал, и глаза мои закрылись. Но я помнил, что нахожусь в гостях, и поэтому пальцами разлепил веки. Я отвернулся от Громыко, читающего свой бесконечный поминальный список, и перевел взгляд на Росомаху, пытаясь прислушаться к ее рассказу.
Неожиданно сюжетная линия ее повествования оказалась настолько интересной, что уже через пару минут я смотрел на женщину широко открытыми глазами и даже останавливал рассказчицу на некоторых местах с просьбой изложить побольше конкретных деталей.
Росомаха рассказывала о поселке, в котором она бывала очень редко и поэтому рассматривала каждое его посещение как выезд за границу. Ее нетрезвый, а поэтому очень красноречивый и откровенный монолог как раз и был посвящен «путевым заметкам». Они, вероятно, касались различных аспектов ближнего зарубежья, но я удачно «включился», отвлекшись от покойницкой темы, когда хозяйка приступила к описанию посещения поселковой бани. При этом от пытливого взгляда лесного жителя Росомахи не ускользнула ни одна деталь местных обольстительниц. Кроме природной наблюдательности Росомаха обладала хотя и грубовато-физиологическим, но бойким, сочным слогом, так что я с удовольствием прослушал дайджест, посвященный детальному экстерьеру и топографии поселковых красавиц. Живое, образное повествование Росомахи активизировало даже Колю, и он, перестав улыбаться, пробурчал что-то одобрительное о «птичках».
— Птички здесь есть, — подхватила, быстро переменив тему, общительная хозяйка, — и в лесу, и на реке, а особенно много их на озере. Там и гуси живут. Озеро мелкое, на лодке не проплывешь, вот их никто и не тревожит, а тамошний дед-отшельник их не стреляет. У него и ружья-то нет, одна скрипка. Мы с хозяином к нему раз в месяц ездим — продукты привозим, а то помрет.
Коля, услышав рассказ Росомахи о своих любимых водоплавающих, успел расспросить у нее, где находится это озеро.
— Мы тебе потом подробно расскажем, — заверила Колю Росомаха, черпая из бездонного бидона, — и схему нарисуем.
— Обязательно схему нарисуем, — поддакнул Громыко, — вы туда съездите, гусей посмотрите и деду кваску отвезете. — И он похлопал по канистре. — Завтра.
Потом Громыко сделал речевую паузу с бульканьем, поглощая очередную порцию браги. Присоединилась к нему и Росомаха. Я воспользовался этим и, пробурчав что-то о неотложных полевых исследованиях, взял ружье, бинокль, прихватил Колю, и мы вышли из дома.
Уже через полчаса у меня прошел хмель, и я обнаружил на дереве гнездо. Я оставил Колю и ружье на земле, а сам полез на елку. Но гнездо оказалось пустым, прошлогодним. Когда я спустился на землю, то обнаружил спящего Колю, наконец-то побежденного демоном браги.
Только к вечеру мы вернулись на хутор. В доме, где еще утром царила идиллически пасторальная жизнь двух супругов, этаких дальневосточных Филемона и Бавкиды, наступили перемены столь разительные, что я ощутил укол совести, увидев воочию, как порок пьянства разъедает этот тихий уголок.
Наш небольшой полулитровый детонатор привел в действие тридцатилитровые разрушительные силы, до поры замкнутые в алюминиевой канистре.
Хозяйка из-под полога что-то невнятно бормотала о своей загубленной молодости. Сам же Громыко спал на полу, обняв руками драгоценный альбом. На столе стояла пустая кружка, которую, как сердцевину цветка ромашки, окружали аккуратно разложенные лепестки сберкнижек, удостоверений и дольки разломанной, но так и не съеденной «Аленки». Рядом с этим натюрмортом беспрестанно звонил черный старомодный телефонный аппарат.
Мы так и не дождались конца этой потрясающей пьянки. Хозяева совершенно не мешали нам обитать в их доме, бродить по окрестностям и изучать птиц. Единственное, что нас лимитировало, так это дефицит хлеба и картошки. Все привезенные нами булки были в первый же день съедены Громыко с Росомахой. Предусмотрительно посоленная браконьерская рыба тоже кончилась. Лося мы, несмотря на уговоры рыбинспектора, так и не застрелили.
А продукты на хуторе были в изобилии. Мы через окно сарая рассмотрели бурты прошлогодней картошки. Рядом на бетонном полу стояло с десяток трехлитровых банок, заполненных кусками соленого сала. Но на двери сарая висел замок, а окно было слишком узким, да и к тому же забрано решеткой. Сами же хозяева питались только брагой — исключительно калорийным продуктом.
Однажды Громыко в очередной раз не успел вовремя приложиться к кружке и, таким образом, продлить сладкие грезы и поэтому вспомнил о нас — о том, что мы не кормлены и не поены. Он налил нам по кружке все того же отвратительного напитка, а на закуску выкатил из-под стола литровую банку красной икры. После этого он, выпив очередную порцию, впал в сивушную эйфорию и попытался рассказать мне следующий сюжет из бесконечного похоронного альбома.
Мы взяли банку икры, недоеденную «Аленку», еще раз окинули взглядом распластавшееся на полу тело Громыко, шевелящуюся под пологом хозяйку и, прослушав очередную канареечную трель служебного телефона, покинули гостеприимный кров.
Через час «Мистраль» крутился по указанной Росомахой извилистой протоке, а еще через полчаса мы вышли к небольшому, длиной около двух километров, озеру, берега которого часто обступал невысокий лиственничник. Озеро было, как нас и предупреждали, мелководное. Его поверхность устилал сплошной ковер из мелких, очень красивых, пряно пахнущих желтых цветов растения со странным названием «болотоцветник щитолистный», небольших белых цветов местной кувшинки и зелено-багряных круглых ковриков плавающих на поверхности листьев водяного ореха — чилима.
На берегу стояло с десяток покосившихся домов — старый заброшенный поселок. Щебечущие ласточки залетали через выбитые окна в пустые комнаты с обвалившейся штукатуркой и прогнившими полами. Единственное помещение, годное для жилья, в котором останавливались попавшие на озеро бродяги, было мерзостно, как всякое временное, не имеющее постоянного хозяина пристанище. Оно располагалось в бывшей кухне одного из домов. Окно было наглухо заколочено досками, в полуразвалившейся печке серел конус никогда не выгребавшейся золы, на трехногой кровати лежали неописуемого цвета матрац и лоснящаяся телогрейка. Весь пол был обильно орошен соляром и покрыт толстым слоем пыли с какой-то шерстью, нитками и клочками бумаги. На стене болталась грязноватая страница из журнала «Работница» с фотографией Софи Лорен.
Мы посмотрели на эту мерзость запустения и вышли наружу. Во дворе дома, как бы довершая безрадостный интерьер временного жилья, тоскливо стонали раскачиваемые ветром детские качели. Через болото к лесу шла старая, утонувшая в зарослях багульника узкоколейка. В стороне высилась деревянная вышка, опутанная снизу рыжими кружевами колючей проволоки. На другом берегу озера белела крыша одинокого дома. Там, вероятно, и жил отшельник.