— В просвещённом уме и сердце вашем прибежища ищем, ваше сиятельство… Сам господин Вольтер…
И понесло! Чисто мельничный пруд плотину паводком вешним порушил, забурлил, запенился.
— Мы в Европах, ваше сиятельство, не завтрешним богатством сильны, а вчерашней нищетой ославлены! Время нам их к удивлению вести, а не в задней надобности плестись!
— Как, как?! — захохотал Иван Иванович, а за ним прыснул и Фёдор… Ох, и смеялись же — казалось, конца не будет!
— Утешил, — наконец-то вымолвил вельможа, глаза утирая, — с полгода так не смеялся, не с чего было. В долгу не буду — похлопочу! Головкинский дом под летние покои откупать будут… В нём театр справим. Крыс только там — не приведи господи! Ступай, Александр Петрович, прощай, Волков, отменно хорош в «Синаве» был!
— Спасибо на добром слове, ваше сиятельство!
— Ты что смеялся?! Над кем ты смеялся, варвар! Ступай пешком! — Александр Петрович с гневом дверцу кареты захлопнул, уехал…
Остался Волков один размышлять о своей неучтивости. Постоял, рассмеялся: «Первый раз в жизни такого дворянина вижу!»
Однако Сиверс Шувалова у государыни опередил: «Вашему величеству театр надобен в иной степени. Господа иностранные министры, на мужичьё глядя, руками разводят!»
Задумалась императрица, а потом соизволила повелеть: «Волков, Дмитревский, Попов способны, и впредь надежда есть… остальных отпустить. Тех, что в службе числятся, наградить… Что-нибудь там… Остальных вон!»
Склонился его сиятельство в низком поклоне, спеша в канцелярию новый указ диктовать…
Сидя в Летнем саду, указ перечитывали. Пчелы гудят, на дорожке в песке воробьи трепыхаются, над ярославцами пересмех ведут.
«…Взятых из Ярославля актеров заводчика Фёдора Волкова, пищиков Ивана Дмитревского, Алексея Попова оставить здесь…» Об остальных в указе тож помянуто: Иконникова да Якова Попова, пожаловав в регистраторы, вернуть в Ярославль, заводчиков Гаврилу да Григория Волковых да «пищика» Куклина туда же, а малороссийцев Демьяна Галика да Якова Шуйского, дав им паспорта из Сената, отпустить на все четыре стороны. Живи, мол, где хочешь и как знаешь!
— Нагостились в чужих палатах — на свои полати пора!
— Где он, театр-то наш, Фёдор?
— Сызнова начинать надобно!.. — упрямится Фёдор.
Загрустил Иконников: — В чинах мы теперь, а чинам на театре быть законом заказано!
— А мне и без чинов тошно! Одно не додумаю, как это воевода картузы из актеров делает!..
Вскочил Фёдор, осердясь, воробьи брызнули кто куда:
— Ну и что! Всё же театру быть! Деда своего не позорь, Яшка. С такого, как ты, картуза не сделаешь! Эка невидаль — во дворце не угодил!
И пошёл Фёдор прочь, весёлый, крепкий, словно к кулачной потехе готовый.
Но и Шувалов Иван Иванович в просьбе своей преуспел. Повелела царица головкинский дом на Васильевском острову на театр переделать, русским комедиальным домом именовать. И ещё повелела: множество в том дому крыс проживающих уничтоженью отдать, для чего в покои посадить триста котов. Вона сколько забот у царицы о театре русском — конца нет!
Казалось, теперь и театр есть, и триста котов мало-помалу в бесстрашие приходят, да актёров для того театра… всего трое.
Упросил Шувалов царицу за Шумского, за Григория да Гаврилу Волковых — стало шестеро. Фёдор из «охотников» ещё сыскал трёх-четырёх. Начали играть в комедиальном доме. Посмотрев, опять недовольна осталась царица. Больше туда ни ногой ни она, ни двор. А Фёдору радость одна с того: иные пришли смотрители доброхотные, как в Ярославле, народ бесчиновный.
Царица о театре мыслила, лишь иным дворам уступать ни в чём не желая. Повелела определить в дворянский Шляхетный корпус «спавших с голоса» певчих придворного хора для обучения «тражедии».
Определили сразу семерых. Один другого стоит! Как дубы стоят, с места не сдвинешь, голоса совсем лишились, глазами выцвели. А Александр Петрович, в мечте своей наплодить российских Лекенов, опять к Шувалову: вместо дубов, спавших с голоса, отдать в науки ярославцев. Шувалов к царице. Царица опять за указ: Дмитревского да Алексея Попова определить для обучения в корпус, с Волковыми Фёдором да Григорием в том повременить за надобностью их в Москве, куда выездом царица позадержалась. По совести, Шувалов и о Шумском и Гавриле Волкове помянул, да Сиверс, диктуя указ, будто в забывчивость впал, Елизавета ж второпях подписала. А Сенат коль объявил, то всё!
Опять у Фдора ватагу, теперь уже малую, рушили. В сентябре Дмитревский с Поповым были отданы в корпус, «в науки». Обрядили их там, лучше некуда! Камзолы и штаны из сукна «дикого цвета с искрами», шляпы гамбургские поярковые с золотым позументом, даны чулки, башмаки, рубашки да полурубашки с рукавами и ещё разное.
Для жительства каморы отведены при первой роте, пищей в столовом зале довольствоваться велено. Ох, и смеялся же Яков Шумский, глядя на друзей-товарищей, что пришли прощаться на Смольный двор. Григорий на башмаки да пряжки загляделся — завидует. Фёдор задумался — впереди и ему то же… Конечно, не в шляпах поярковых дело, а главное — куда теперь жизнь повернёт, в какую сторону, для чего… Не было бы как в присказке: вырос камешек во крутой горе — излежится в шелках да бархатах!
Хорош вечер был. Песню тихую пели. Без огня сидели, сумерничая в пустынных покоях Смольного. За рекой Невой часы отзвонили. Месяц взошёл молодой, несмышлёный ещё, в лужу глянул — оробел: не утонуть бы! За облачко уцепился, держится.
Дмитревский с Яковом в углу шепчутся, напоследок дружбой греются. Прислушался Фёдор.
— Актеру, Яша, думать — главное! День думай, два, три, неделю… Всё продумаешь — играй.
— Что тут голову ломать. Думать, чего и как, — это не для моей головы забота! Я лучше пять раз сыграю, чем раз все обдумаю. Сыграть — это что…
Слушает Фёдор, и видится ему: сарай кожевенный да эти спорщики, что в холод, впроголодь сберегли, не растеряли любовь к ремеслу актёрскому. А Яков, ему и невдомёк, что сотню лет на театре русском спор их продолжать будут, вздохнул, шляпу гамбурскую на голову примерил, рожу состроил… не смешно! Ни ему, ни другим…
Поняли вдруг: Якову хуже всех — один остаётся в стороне, на ветру!
Пути зимнего в тот год пришлось ждать долго. Николин день прошёл, а снега едва на заячий след хватает. Зато потом и мороз и пурга.
Двор тронулся в Москву. С деревень мужиков, баб согнали — заносы сметать, ухабы ровнять, в снег валиться, чувства выказывая, когда царица мимо ехать будет… Григорий где-то в конце обоза заботами дансерок в возок между баулов от мадамы упрятан. Едет, ни о чём не тужит. В семнадцать лет девичьи руки хоть от кого заботы отведут.
Фёдор с французскими комедиантами. Возок тёплый, изнутри мехом обитый и такой обширный, что четверо в него вмещались. Трагик французский Префлери, опасаясь мороза, обвязал, себя подушками сзади и спереди, сверху в полость овчинную завернулся… Выйдет на станции, все прочь шарахаются. Народ весёлый, особливо Розимонд, что Скапеном мольеровским Фёдору памятен был. Этот всё любопытствует: «А это что?!..» И опять в смех, в болтовню! В возке слюдяное оконце, с того как бы уюта больше. Кони бегут, фыркают. Префлери из-под овчин высунулся:
и, ныряя под полость, Фёдор пояснил:
— Расин!
— Расин, — засмеялся и Фёдор, трепыхаясь в ухабах, — у нас тоже… российский, свой… Александр Петрович. Конечно, «вкус к театру от его пера исправлен», а всё же… С ним, как в лесу, идёшь, с пути сбившись, — и грибы тебе тут, и ягода, и орех, а ничего не мило…