Изменить стиль страницы

Так бродил до темноты, потерял направление, не знал, в какой стороне находится дом моего хозяина-абхазца. Компаса не было при мне. Я заблудился.

Блуждая в дремучем лесу, все старался припомнить твой голос. Хотел мысленно воспроизвести его, услышать еще раз. Но тщетно.

Как бессильна наша память!

Умирая, живое существо навсегда уносит свой голос. Ни краски живописца, ни фантазия поэта, ни пластический материал не могут его воссоздать.

Художник и поэт могут передать внешнюю красоту своей любимой, даже когда она далеко. Но передать голос ни один художник не в силах. Человеческий голос — самое удивительное чудо на свете.

Вот я иду рядом с тобой и так же, как в ту ночь, ожидаю, чтобы ты позвала меня: «Мисоуст!», чтобы назвала меня своим, потому что я и сейчас не менее одинок, чем в том темном лесу. И я верю, что твой голос, твой зов возвратил бы мне меня самого — такого, каким я был до скитаний на чужбине. Он вернул бы мне мое потерянное счастье.

Ах, если бы твоя милая мать догадалась обручить нас с колыбели!

Тогда возвращение к тебе не было бы запоздалым, ты дожидалась бы меня, затерявшегося в далеких странах. Наверное, и я чувствовал бы, что меня ждет здесь обязательство, и не растрачивал бы своих сил с другими женщинами. Тогда ты не смогла бы упрекнуть меня, что я непостоянен…

Стало совсем темно. Тамар заволновалась.

Она еще никогда не оставалась в лесу наедине с молодым человеком, так далеко от дома. При каждом шорохе она опасливо оглядывалась. Ей все казалось, что кто-то третий следует за ними по пятам.

Тараш Эмхвари, заметив смятение Тамар, сначала вел ее под руку, потом обнял за талию. Их щеки почти соприкасались, он чувствовал, как ее волосы щекочут ему лицо. Его сердце стучало, всегда плавная речь стала сбивчивой.

Луна поднялась над дубняком, и серебристая вуаль окутала лес и поляну. Дремали скованные сном деревья. Природа засыпала.

Тараш понял, что пора возвращаться.

Они снова пришли к большому дубу. Трава была влажная, у Тамар промокли туфли. Сняв пиджак, Тараш постелил его на пень и усадил Тамар.

В лунном свете ее лицо с растрепавшимися волосами казалось болезненным.

Лицо Элен Ронсер, освещенное газовым рожком, встало перед Тарашем.

Он взял в руки тяжелые косы Тамар и поднес их к лицу, вдыхая благоуханье девичьих волос; потом обернул их вокруг ее шеи.

Так сидела она перед ним, и косы обвивали ее, подобно змеям.

— Скажи что-нибудь, Тамар, я так люблю твой голос, назови меня Мисоустом, молю тебя!

— Чего ты хочешь от меня, Тараш?

— Любви твоей, твоего голоса, твоих чудесных кос, — твердил Тараш, обнимая ее за плечи.

Тамар отстранилась, отвела руку Тараша и подняла на него печальный взгляд.

— Отчего ты молчишь? Скажи мне что-нибудь.

— Молчу, потому что мне нечего оказать тебе в утешенье, Тараш. Ты прав. Если бы нас обручили с колыбели, я дожидалась бы тебя, такова была бы воля божья. Но теперь поздно. Другой отдал ты свою любовь.

— Так ты ревнуешь меня к прошлому? Поверь, ни одной женщине не выпадало такой большой любви, как та, которую я сберег в моем сердце для тебя!

Тамар продолжала молчать. Тараш вспылил.

— Или ты любишь кого-нибудь?

— Видишь ли…

Только успела она произнести эти слова, как Тараш, точно одержимый, кинулся к ней, прижал к груди и стал неистово целовать. Целовал глаза, лоб, щеки. Когда же прижал свои губы к ее губам, она вырвалась и вскочила на ноги.

— Я могу быть лишь другом тебе, — сказала она, и голос ее дрожал. — Если этого для тебя недостаточно, тогда нам не надо больше видеться. Не приходи больше в наш дом.

— Впрочем, — прибавила она, — ты можешь навещать Каролину, ведь вы с ней дружите.

Тараш понял, что означало в эту минуту упоминание о Каролине. Он не знал, что сказать. В памяти возникла ночь, проведенная с Каролиной во дворе Илорского храма.

Присев на торчавшее из земли корневище дуба, он оперся локтями о колени и охватил руками разгоряченную голову.

Тамар плакала, сидя на пне.

Не допытываясь о причине ее слез, он помог ей встать. Молча двинулись они по той же дороге домой.

Где-то кричала сова, издали доносился сонный лай собак.

Так прошли они весь лес и достигли фруктового сада Тариэла Шервашидзе.

И опять почудилось Тамар, что кто-то третий, подглядывающий, шагает за ними по пятам.

У калитки Тараш шепотом спросил:

— Значит, пятнадцатого августа вы с Арзаканом едете в Тбилиси?

— Собираемся.

Тамар вошла в калитку и, обернувшись, — «Мисоуст!» — позвала она тихим, еле слышным голосом. Тараш вздрогнул, бросился к ней.

— Знаешь, ты очень меня рассердил, потому я обошлась с тобой так резко.

— К чему ты говоришь это, Тамар?

— Я сказала, чтобы ты не приходил больше к нам. Нехорошо это вышло, но ты меня рассердил, я и сказала. Я думаю, что мы все-таки останемся друзьями и ты будешь по-прежнему приходить к нам.

В голосе девушки слышалось сильное волнение. Она открыла сумочку.

— Да, чуть не забыла! Даша нашла в лесу твою записную книжку, вот она.

Тараш закусил губу. Не проронив ни слова, взял из ее рук блокнот.

— До свидания, — сказала Тамар.

Он молча поцеловал протянутую ему руку.

УДИЛЬЩИКИ

Лежа на балконе, Арзакан прислушивался к ночным звукам. В хлеву надрывно мычала корова. Ветер шуршал сухими стеблями кукурузы, и порой казалось, что какое-то чудовище продирается через кукурузное поле.

Потом новый порыв ветра накидывается на осину, сотрясая ветки с такой силой, как будто это хлопают корабельные паруса.

Арзакан встал рано, в плохом настроении.

Сильная засуха стояла в то лето в Окуми, и далеко вокруг земля потрескалась от зноя. Сгорела кукуруза. Остановились по всей равнине мельницы.

Старики по-своему истолковывали бедствие.

— Чего хорошего можно ожидать? Разогнали волхвов наковальни, позакрывали церкви, сожгли дуб в Дурипши, — вот и поразила нас божья кара!

Так говорили старики, а деревенские кулаки с жаром поддакивали им.

Подняли голову бывшие волхвы. Зашевелились, зашептались гадалки, ворожеи, заклинатели.

Суеверный страх охватил крестьян. С тревогой прислушивались они к разговорам о втором пришествии.

Знойные дни сменялись лунными ночами.

Целыми селами поднимались крестьяне, отправлялись к столетним дубам или шли в Илори, и сотни голов скота приносились там в жертву святому Георгию…

Стотридцатилетний Какачиа Киут говорил:

— Хвала Илорскому святому Георгию! Никогда еще не жертвовали люди столько овец и коз!

Невероятные россказни ходили в народе.

Кулаки подливали масла в огонь, раздували панику.

И вскоре почти все сельчане стали смотреть на Арзакана с неприязнью.

При его появлении начиналось перешептывание, старики кривили губы, отводили глаза.

Заволновалось, забаламутилось село.

По ночам кулаки закалывали телят, рабочий скот и наваливались на еду. Пьянствовали, честили большевиков, предсказывали пришествие антихриста.

Днем сплетничали, шептались, прощались с волами и буйволами, которых зарежут ночью, целовали их в глаза.

Кулаки ссорились с бедняками, зато укрепили мир и согласие между собой.

За Кнутами была кровь Аланиа. Но теперь Аланиа пригласили Кнутов, закололи трех яремных быков, и женщины Кнутов усыновили аланиевых юношей, дав им прикоснуться зубами к своим сосцам. Под конец оба рода побратались.

Или вот Гвичиа и Хвичиа. На протяжении десяти лет вели они тяжбу из-за межей, а когда узнали, что скоро отберут и поля и межи, то помирились. И в честь примирения семидесяти трех кровных врагов закололи тринадцать быков.

Окумскими кулаками верховодили семь братьев Тарба.

Гвандж Апакидзе изредка наезжал в Окуми, а больше посылал распоряжения из Зугдиди, сообщал газетные новости и всякие сплетни.

Старший из Тарба, Ломкац, грозился в Окуми: «Надо убить Арзакана Звамбая, тогда избавимся от коллективизации».