Изменить стиль страницы

Гости давно разъехались.

Сбившиеся с ног псари, челядь и молочные братья доедали остатки пиршественных яств. В опустевшем дворце чадили светильники.

Манучар, в одном архалуке развалившись на балконе, потягивал дым наргиле.

— Эй, слуги, воды для наргиле! — крикнул Манучар, В эту минуту на балконе появился Джамсуг. Мальчик быстро оглядел балкон.

— Воды! — повторил, не оборачиваясь, Манучар, думая, что вошел кто-нибудь из слуг.

Джамсуг бесшумно исчез. И когда Манучар в нетерпении вновь крикнул: «Воды!» — над ним уже стоял призрак в чохе цвета бычьей крови.

Манучар был суеверен. Он много слышал о привидениях и о том, что души покойников являются живым. Чоху цвета бычьей крови он, конечно, узнал: сам Астамур стоял перед ним. Дрожа всем телом, Манучар попытался встать. В лицо ему грянул выстрел. Холодно повернулась Джарамхан, подхватила сына, и, пока челядь и молочные братья успели опомниться, ее и след простыл.

Джарамхан переправила Джамсуга в Турцию.

Так представителем окумских Эмхвари остался лишь старший брат Джамсуга Эрамхут, страдавший черной меланхолией.

«Свихнувшийся», — говорили о нем окружающие. Потому и не трогали его Шервашидзе.

В тень превратился от горя осиротевший Эрамхут. В кадетский корпус учиться не поехал, жены себе не взял. Целыми днями тешился ястребиной да соколиной охотой. Всегда молчал, словно член ордена траппистов. Ни на шаг не отпускал сына своей кормилицы, молочного брата. По осени ходил на перепелов, зимой всегда болел.

Затих окумский дворец. Не слышно ауканья псарей, переклички кречетников и сокольничих, веселого тявканья гончих и борзых. Не слышно звона бокалов, говора пирующих, нежных голосов абхазских девушек, напевающих под тихое журчанье чонгури. С опаской проходят люди мимо потемневшего, мрачного дворца.

Ходили слухи, будто Эрамхут общается с ночными духами, продался черту…

У матери Тараша остался портрет Эрамхута Эмхвари, сделанный неким французским путешественником.

Совсем уже выцвело полотно. Едва видны контуры высокого, бледнолицего человека в черной чохе. Точно поставленный на острие треугольник, вырисовывается верхняя часть его фигуры. Тонкий стан перехвачен старинным поясом с чеканными бляхами; на поясе простой, гладкий кинжал с костяной рукояткой. Глубоким одиночеством веет от этой худощавой фигуры и бескровного лица. Таким отшельником долгие годы жил Эрамхут.

Иногда он вдруг исчезал, сказав домашним, что едет к побратимам отца в Осетию. Сам же в сопровождении молочного брата пробирался к черкесам и примыкал к газавату Шамиля. Осенью недолгое время жил в окумском дворце, а по окончании охоты на перепелов вновь исчезал. Однажды молочный брат привез его из Чечни тяжело раненного, закутанного в бурку, и распустил слух, будто Эрамхута помял на охоте медведь.

Через год, когда зажили раны от пуль, Эрамхут снова стал помышлять о Чечне…

В Абхазии исстари соперничали христианство, магометанство и язычество. Эрамхут был православный.

И вот на этот раз перед отъездом он позвал домашнего священника, лег на тахту и, будто предчувствуя, что будет погребен неотпетым, попросил старика прочитать над ним псалтырь. Священник растерялся, — не мог уразуметь, чего от него хотят. Эрамхут настаивал. Священник наконец уступил его просьбам, объяснив себе причуду Эрамхута его душевным расстройством.

Тем временем молочный брат Эрамхута тайно закупал в городе оружие, свинец, точил кинжалы, — Эрамхут готовился к зимнему походу.

Но власти раскусили коварство Эрамхута. В один прекрасный день во двор окумского дворца въехал казачий отряд. Как раз в это утро Эрамхут собирался в путь-дорогу к черкесам. Выйдя на балкон, он застегивал архалук.

Хозяин без слов догадался о причине неожиданного визита. Он хотел было кинуться за ружьем, но с ним не было молочного брата. Сопротивляться было бессмысленно. Недрогнувшей рукой Эрамхут застегнул все тридцать две застежки архалука и спокойно стал спускаться по лестнице.

С холодной вежливостью пригласил войти недобрых гостей.

Начальник отряда не пожелал откушать хлеба-соли у Эрамхута. Он коротко сообщил, что царь требует князя Эмхвари к себе в Петербург.

Эрамхут взял с собой любимого стального кречета. В Новороссийске, выйдя на берег, отпустил птицу на волю.

Кречет прилетел в окумский дворец и сел на свой насест.

А о хозяине кречета и слух простыл.

БЕЛЫЙ БАШЛЫК

В тот самый год, когда в Окуми прилетел стальной кречет, прибыл туда из Турции Джамсуг, младший брат Эрамхута. Мать их Джарамхан незадолго до этого скончалась в одной лазской деревушке.

Оставшийся круглым сиротой Джамсуг затосковал по родине, перестал есть, таял как воск. Мохаджиры сжалились над ним и отправили его в Абхазию. На радостях молочные братья — Звамбая и Агирба — закололи семь быков в честь святого Георгия Илорского.

Через некоторое время родственники определили Джамсуга в кадетский корпус. Но раздраженные изменой Эрамхута власти не разрешили Джамсугу по окончании корпуса возвратиться в Абхазию и послали его служить в Новочеркасск.

В Абхазию Джамсуг вернулся только после мировой войны, с девятью ранами и многими орденами. Три года он прослужил в меньшевистской армии, участвовал в подавлении восстаний, получил генеральский чин, а в двадцать первом году распродал свои имения, обменял боны на лиры, взял из школы пятнадцатилетнего Тараша и вместе с меньшевистским правительством бежал за границу.

Стеречь «дух очага» в окумском дворце осталась мать Тараша.

Трудно было старику привыкнуть к новой обстановке. Однако абхазской чохи и орденов он и на чужбине не снимал.

В поисках положения и службы, достойной генеральского чина, начались мытарства и скитания Джамсуга Эмхвари по Европе, пока какой-то очередной биржевой трюк не обесценил в один миг все его сбережения.

Тогда Джамсуг, чтобы не умереть с голоду, вынужден был искать работы на парижской фабрике граммофонных пластинок.

Тараш, скитавшийся вслед за отцом, в это время учился в Сорбонне.

Мать стерегла родной очаг в Окуми…

Изредка Тараш получал письма, нацарапанные ее старческой рукой. Назначал себе срок для ответа. Но когда наступал намеченный день, всегда возникало какое-нибудь неотложное дело и он откладывал ответное письмо.

«…Большевики отобрали мельницу и землю. В усадьбе устроили школу, только одну комнату оставили для меня с Цирунией. Твоя кобыла ожеребилась золотистым жеребенком. Арзакан стал комсомольцем. С церкви сняли крест. Священника комсомольцы расстригли, мощи святой Тебронэ из монастыря выкинули, монахинь отправили работать на шелкомотальную фабрику. Дьякон решил утопиться в колодце, но его вытащили. Теперь он женился и поступил счетоводом в окумский кооператив, подводит балансы и забыл про псалмы.

Севасти Лакоба снял рясу, вступил в общество безбожников. Четверть века зарабатывал на хлеб, славя господа, а теперь думает прожить богохульством. Иконы из окумской церкви вынесли, связали святых, как разбойников, и послали в Тбилисский музей. Мы были в ужасе, все ждали, что иконы обрушатся карой на головы большевиков, но большевики остались невредимы. Монахиня Ануся сделала аборт…»

Еще сообщала мать, что протекает крыша: старая дрань прогнила, а новой и достать негде, и перекрыть некому.

В Париже в комнате Тараша висела на стене карта Грузии. Тараш часто подходил к ней. Подойдет и долго смотрит на точку, которой обозначено Окуми. Волна воспоминаний уносит его в родное село.

Вот он, маленький, играет с Арзаканом у дуплистого дуба, во дворе Кац Звамбая.

«Лютики, лютики!» — поют Тараш и Арзакан.

Срывают головки золотистых лютиков и раскладывают их на лужайке. Головки лютиков — цыплята, Цветок ромашки — наседка.

«Цын, цып, цып!» — зовет Арзакан.

Арзакан — кормилица.

А Тараш? Он — соседка Мзеха.

— Мои цыплята зашли в твой огород.

— Нет, это мои цыплята!