— Чего ты хочешь? Я все рассказала. Что еще тебе надо?
— Подробности.
— Подробности? Что ты имеешь в виду?
— Именно то, что я сказал. Ты должна подробно отчитаться о своих любовных делишках с твоим... с этим человеком.
— А если я откажусь?
— У меня есть хорошее средство заставить тебя. Ты не задумывалась о такой возможности?
— Задумывалась.
Она задумывалась и поделилась своими опасениями с Мэртой и Якобом: он может отобрать детей. Если дойдет до разъезда или официального развода, детей присудят ему. Таков закон.
— Поэтому для нас всех будет лучше, если ты постараешься быть предельно откровенной. Прошу тебя правдиво, без злобы ответить на мои вопросы. После чего я в тишине и спокойствии обдумаю твои ответы и в тишине и спокойствии, возможно вместе с юридически грамотным человеком, приму решение относительно дальнейших шагов. Ты поняла?
— Да.
— Ты хотела что-то сказать?
— Просто мне интересно: куда делись понимание и прощение? Куда подевалось твое понимание, о котором ты говорил в воскресенье вечером?
— Ты не можешь рассчитывать на неизменное понимание. Я впал в столбняк от твоей истории. Сейчас столбняк проходит, и я начинаю осознавать свой долг.
— Долг?
— Разумеется. Мой долг по отношению к детям. Я обязан в первую очередь думать о детях.
— Хенрик, пожалуйста, Хенрик.
— Поскольку ты столь недвусмысленно и бесцеремонно поставила во главу угла собственное удовольствие, тем самым подвергнув риску существование семьи, ответственность ложится намой плечи — все очень просто. Я не потерплю выщербленных бокалов, скатертей в пятнах и грязных занавесок. Я не потерплю того разложения, которое — из-за твоего распутства — проникло в наш дом.
— Хенрик, ты не имеешь права...
— На что это я не имею права? Я имею право на то, что я обязан делать, что является моим долгом сейчас, в данную минуту. Я должен узнать все, до мельчайших подробностей. Я готов предоставить свои вопросы в письменном виде, если это облегчит тебе дело и — избавит от неловкости. А ты ответишь мне на них в письме, с которым я обойдусь строго конфиденциально. Само собой.
— Нет. Да, понимаю.
— Живя здесь один, я тосковал по семье. Радовался, что вам хорошо. Что дети здоровы. Я писал тебе, чтобы ты отдыхала, была веселой и мужественной, что мы скоро увидимся, что мы — в руках Божьих.
Анна закрывает лицо руками, она не плачет, просто вынуждена скрыть тяжелый гнев, разрывающий нутро. Надо быть благоразумной, надо собраться с мыслями, надо...
— Что ты хочешь знать?
— Когда ты была с этим человеком, ты раздевалась догола? (Молчание.)
— Ты слышала мой вопрос.
— Я слышала твой вопрос, но мне кажется, я сплю. Хенрик, милый, это как во сне. — Я задал прямой вопрос: ты была голая, вы были голые?
— Да, мы были голые.
— Весьма интересный факт, ибо передо мной ты обнажалась очень неохотно.
— Верно.
— Сколько раз ты была с этим человеком?
— Не знаю.
— Наверняка знаешь. Но стыдишься признаться.
— Думаю, около пятнадцати или двадцати.
— Сколько раз ты прямиком со своего любовного ложа шла ко мне в постель?
— Не знаю. Я пыталась уклониться, но потом думала — лучше уступить, чем нарываться на неприятности, только бы поскорее.
— Вот это любовь!
— Может быть.
— И как долго продолжалось это свинство?
— Если ты под свинством имеешь в виду мою любовную связь, то она продолжается чуть больше года. В прошлом году в Воромс на Иванов день приехали Ертруд и Тумас, ты должен был появиться неделей-двумя позже. Мама отправилась к сыновьям, я была одна с детьми. Потом, как я сказала, приехали Ертруд и Тумас, мы вместе отпраздновали Иванов день. В последующие дни мы втроем часто совершали длительные лесные прогулки. Однажды у Ертруд заболело горло, и она осталась дома. Мы с Тумасом дошли до Юпчэрна. Там есть заброшенный хутор. Я предложила Тумасу переспать со мной. Уговорила его.
— Но ты не забеременела.
— Нет.
— Каким же образом?
— Полагаю, что после всех несчастий во время последних родов я не могу иметь детей. Похоже, я разорвалась.
— Почему же ты, в таком случае, просила меня быть поосторожнее? Почему ты врала?
— Потому что одна мысль о твоем семени в моем теле была невыносимой.
— Но не о его?
— Не о его.
— Понимаю.
— Что же это ты вдруг понял?
— Понял, почему ты забросила дом в последний год. Например, выщербленные бокалы и грязные скатерти. — Все как раз наоборот. Меня так мучили угрызения совести, что я с удвоенной силой старалась заботиться о тебе и детях. Работала как одержимая в приходе. Делала все, насколько хватало сил, все, что только могла измыслить. Можешь обвинять меня в самом ужасном, Хенрик. Но не в том, что я плохо вела дом, не работала в приходе, не в отсутствии заботы.
— И не в угрызениях совести.
— Пусть так. Но главное, я любила вас — да, и тебя — и старалась ничем вам не навредить. Насколько у меня хватало сил.
— О чем вы говорили?
— Не понимаю.
— О чем вы говорили, ты и этот тип? Ведь вы же не все время занимались блудом.
— Не смей говорить мне такие слова. Молчание, потом:
— Прости, ты права.
— Надо все-таки знать меру, Хенрик.
— Но о чем вы говорили? Он учится на священника. Совсем молодой, говорят, прекрасный музыкант. Пианист? Или?
— Его мучил вопрос, не покарает ли нас Господь.
— Ну и?
— Я считала, что мне, быть может, дозволено хоть раз в жизни испытать радость любви. Тумас был боязливее меня. Я молила Бога покарать меня, а не Тумаса.
— Так что вы превзошли друг друга.
— Что ты имеешь в виду?
— В религиозной эротике. Смачно!
Анна уставилась на Хенрика, она потеряла дар речи. Тоннель сужается, надежный фундамент действительности рассыпается в пыль и пепел. Точки опоры исчезли, земля ушла из-под ног. Анна встает:
— Меня сейчас вырвет.
Она пытается идти спокойно, но желудок извергает желчь, заполняющую рот. Анна стискивает зубы и успевает добраться до пригорка позади дуба — руки упираются в толстый ствол, ее рвет. Тело свело, затылок и подмышки, щеки и лоб в испарине. «Меня так еще никогда не рвало», — мелькает смутная мысль. Приступ стихает, она вытирает рот, но от дерева не отходит. Вокруг стоит вонь от рвоты.
Она скорее догадывается о присутствии Хенрика, чем различает его в сумерках, он держит у ее губ чашку с водой: «Выпей, я помогу тебе, тебя еще тошнит? А то пойдем в дом, полежи на диване в гостиной, я побуду с тобой, больше говорить не будем. Постараемся успокоиться, сейчас надо прежде всего обрести ясность ума, мы больше не станем причинять боль друг другу. Вот, смотри, так будет хорошо, вот подушка и одеяло, я посижу здесь, тихонечко. Опять начинается дождь. Пожалуй, закрою дверь на террасу. Вот так, и пусть лампа на буфете горит, чтобы мы видели друг друга, — если мы этого хотим, конечно.»