Анна неслышно ходит по комнате. Туда, сюда. По краю лоскутного ковра, опущенная голова выдвинута вперед, руки скрещены на груди, взгляд следует за темными параллельными линиями половицы. Анна глубоко дышит, точно ей не хватает кислорода, точно она находится на невероятной высоте, где воздух разрежен и небо черно. Останавливается, скидывает мягкие тапочки, замирает — прислушивается к тихой мольбе Хенрика по другую сторону двери. Время от времени блестящая латунная ручка двери поворачивается, но осторожно, боязливо.
И тут он вскрикивает и ударяет в дверь ногой. Страх и бешенство. Колотит кулаком: «Ты не имеешь права обращаться со мной таким образом! Анна! Ответь по крайней мере».
Тишина. Анна стоит неподвижно, с опущенной головой. Темные длинные волосы закрывают щеки.
Опять Хенрик: «Анна! — Сейчас его голос спокоен. — Мы должны поговорить. Я не намерен отступать. Буду сидеть на террасе и ждать тебя. Буду ждать сколько угодно. Сколько угодно, Анна, — слышишь? Я хочу, чтобы ты пришла и объяс-нида, в чем дело».
Он отпускает ручку двери и удаляется. Она слышит, как он возится на террасе, передвигает кресло, садится, зажигает трубку. Все это она слышит, неподвижно замерев посередине лоскутного ковра в черно-синюю полоску.
Многие любят говорить о «решающих моментах». С особенным размахом пользуются этой фикцией драматурги. На самом же деле такие моменты вряд ли существуют, это только так кажется. «Решающие моменты» или «роковые решения» — звучит правдоподобно. Но если разобраться, то момент вовсе не решающий: просто чувства и мысли длительное время — сознательно или бессознательно — шли в одном направлении. Сама же развязка — факт, скрывающийся далеко в прошлом, в глубинах тьмы.
Анна выходит из оцепенения. Мрак, гнев, удушье неумолимо толкают ее к тому, чтобы изменить жизнь многих людей. В момент, когда рушится реальная действительность, где-то на краю ее сознания возникает таинственное ощущение удовольствия: пусть все летит в тартарары. И я погибну. И наконец-то будет поставлена точка. Она отпирает дверь, проходит через столовую, прихватив по дороге лампу с буфета, и, выйдя на террасу, осторожно ставит ее на круглый плетеный стол у торцовой стены. Подворачивает фитиль. Ну вот, теперь они с Хендриком могут посмотреть друг другу в глаза. Хенрик пытается начать с извинения: «Прости, я вел себя как ребенок, но я правда испугался. Мы, конечно, ссорились с тобой, и даже довольно часто, но к запиранию дверей не прибегали».
Анна придвигает кресло и садится напротив Хенрика — это небольшое, выкрашенное белой краской плетеное креслице, старомодное, с покатыми подлокотниками и кое-где с прорехами.
— Сейчас я скажу тебе что-то, что причинит тебе боль.
— Теперь я и правда напуган. Он просительно улыбается.
— Дело в том, что с некоторых пор я живу с другим человеком.
— Только не говори...
— Которого я люблю.
— Которого ты любишь...
— Которого я люблю больше всех на свете. Я живу с ним во всех смыслах — физически, всеми чувствами и в своем сердце.
— Это правда?
— Это правда, Хенрик. Я сомневалась, я хочу сказать, не знала, стоит ли мне признаваться. Но сегодня вечером, когда ты предъявил свои права на меня, я почувствовала, что больше не в силах притворяться. Мы с Тумасом весь день были вместе. Я приехала от него.
— С Тумасом?
— Я больше не хочу. Не могу.
— С Тумасом?
— Ты его знаешь.
— Тумас Эгерман?
— Да. Тумас Эгерман.
— Он ведь — он ведь изучает...
— Он учится в Уппсале. Закончит года через два. Два с половиной.
— Это он как-то пел романсы Шумана на приходском вечере?
— Да, он по профессии музыкант. В академии получил диплом преподавателя музыки. Поэтому и запоздал немного с богословским образованием.
Лицо Хенрика замкнуто, взгляд голубых глаз — без всякого выражения — прикован к глазам Анны. Она отворачивается.
— Больше мне, собственно, сказать нечего.
— А как ты себе представляла... дальнейшую жизнь?
— Не знаю.
У нее наворачиваются на глаза слезы, но она подавляет гнев. Хенрик усмехается:
— Почему ты плачешь?
— Я не плачу. Но твой вопрос о нашей дальнейшей жизни вызывает у меня злость. Странно, но это так.
— Я пытаюсь спокойно...
— Хенрик! Наша совместная жизнь постепенно стала чуждой и непонятной. Я не была сама собой, я сидела взаперти.
— А с Тумасом ты свободна, так?
— Я не думаю о том, «свободна» я или нет.
— Анна?
—Что?
— Чего тебе больше всего хочется?
— Ты спрашиваешь серьезно?
— Серьезно, Анна.
Он говорит мягко и смотрит на нее без злобы или отчуждения. Она приходит в замешательство, ей страшно. Чувства, пронизывающие их разговор, разбегаются в разные стороны и не поддаются контролю.
— Ты спрашиваешь, чего я хочу, а я не знаю. Возможно, хочу заботиться о нашем доме, о наших детях, конечно. Это же смешно... я имею в виду, другого и помыслить себе нельзя. Я могу остаться с тобой, помогать тебе в работе, я буду тебе хорошей помощницей.
— А Тумас?
— С Тумасом у нас нет будущего. Со временем он найдет собственный путь. Женится на какой-нибудь девушке, своей ровеснице, которая будет хорошей женой и матерью. Но дай мне капельку свободы. Позволь мне побыть с Тумасом. Какое-то время.
— Какое-то время. Что это значит?
— Не знаю. Ты спросил, чего бы мне больше всего хотелось сейчас и в будущем. Я пытаюсь ответить.
— Может, мне завести себе «даму» на этот неопределенный срок?
— Пожалуйста, не надо иронии.
— Извини.
Молчит.
Молчит.
— Если хочешь, если ты настаиваешь, то я готова бросить все — дом и детей, — все.
— И детей?
— Да, детей. Одно, Хенрик, одно я знаю точно: ты всегда был добр и нежен с детьми. Иногда чересчур строг к мальчикам — зачастую вопреки моей воле. Но им, возможно, будет лучше без меня. Они избегнут наших проблем. Мы ведь детей никогда не вовлекали, правда?
— Бедная Анна!
— Что это ты?
— Бедная Анна. Тяжко тебе приходится.
— Да, тяжко. Иногда я молю Бога наслать на меня болезнь, чтобы я попала в больницу, чтобы меня увезли подальше от этого чувства вины, вины — да.
Хенрик, наклонившись, берет ее руку в свою. Он серьезен, нежен.
— Тебе не кажется, Анна, моя Анна, что есть какой-то смысл в том, что свалилось на нас? И что причиняет такую невыносимую боль.
Анна слушает добрый голос, смотрит на приблизившееся вплотную лицо. Он больше не сторонится ее, он ласков и немного торжествен.
— Я много раз собиралась. Ты же, как бы там ни было, мой лучший друг несмотря ни на что. Ты — единственный, с кем я всегда могла поговорить, поэтому все это было как во сне: жить и словно бы играть какую-то роль. Понимаешь, что я хочу сказать?
— Понимаю.
— Я бы рассказала тебе, и мы вместе... Но потом я думала, сколько у тебя дел, ответственности и всех твоих прихожан. И я считала, что тебе будет не под силу моя правда и было бы бесцеремонно втягивать тебя в то, что я сама должна распутать. Так время и шло — но иногда вдруг появлялась мысль: сейчас] Сейчас я скажу. Будь что будет — но я видела, как ты измотан, видела твое уныние, и ты говорил, что боишься не справиться, и я видела, в каком страхе ты пребывал накануне своих проповедей. И я молчала. И чем дальше, тем, естественно, труднее становилось признаться.
— Кто-нибудь знает?
—Нет.
— Даже твоя мать?
— Неужели ты полагаешь, что я рискнула бы говорить с Ма? Нет-нет, Хенрик, это невозможно.
— И никто другой?
— Нет, Хенрик.
— Ты уверена?
— Не буду врать. Господи, как трудно. Мэрта знает.
— Вот как — Мэрта.
— Я все расскажу, но будет больно.
— И все же, наверное, лучше мне знать.
— Дело было так. Мне хотелось побыть с Тумасом. Хотелось провести с ним несколько дней — и ночей — вдвоем. Тумас колебался, ему и хотелось, и нет — он боялся, считал, что это будет обманом. Я объяснила ему, что обман и так налицо. И я написала Мэрте, которая временно жила в доме своей тетки в Норвегии, недалеко от Мольде. Она сразу же ответила, чтобы мы приезжали, и сообщила, что сама едет в Трондхейм, на съезд миссионеров.