Изменить стиль страницы

— Из сказанного тобой я понимаю, что вообще-то тебе хотелось поделиться со мной, хотя ты думала, что не сможешь.

— Так оно верно, и есть, — говорит Анна звонким, как у маленькой девочки, голосом. — А разве не всегда так бывает? Большая радость, радость настолько огромная, что она непостижима, влечет за собой великий мрак, всевозможные страдания и страхи. Похоже, я попробовала вкус боли, ожидающей меня за пределами радости. Если это не Бог дал мне Тумаса, то я далеко от Бога, и это хорошо. Я знаю, вы, дядя Якоб, сейчас думаете, что я непозволительно кощунствую.

— Не тебе решать, о чем я думаю! Помню, как ты готовилась у меня к конфирмации. Ты была начитанна, а во время наших бесед всегда задавала любознательные вопросы, и еще я заметил, что ты была хорошим другом, Я знал, что ты выросла в доме, где царила любовь. Я был знаком и с твоей матерью, и с твоим отцом, с матерью в первую очередь. И, пожалуй, спрашивал себя, что за жизнь тебе предстоит.

Якоб подается вперед, зажав гаснущую сигару между большим и указательным пальцами. Он раскуривает ее, выпуская кольца дыма, в сумерках разливается ароматный запах. Анна, склонив голову, разглядывает свою раскрытую ладонь — потом делает едва заметный жест сдерживаемого нетерпения.

— Вся эта уютная надежность. Даже в училище — я имею в виду медицинское училище. Я ведь видела нищету — особенно детей. Но это не затрагивало моего чувства надежности. И долгие годы с Хенриком — двенадцать лет, — сложные, трудные годы, совсем не такие, как я себе представляла. Но надежность существовала все равно. Мама и папа. Мой брат. Наша улица, Трэдгордсгатан. Все это было всегда. Я жила в глубине надежности.

Молчание. Молчание длится.

— Мне уйти, Анна?

— Нет, посидите еще, дядя Якоб. Но я не думаю, что у меня есть что добавить. — А почему, собственно, ты мне все это рассказала?

— Если у меня хватит смелости подумать...

Если немножко подумать.

То я вижу, что над нами нависла опасность.

Что меня все больше загоняют в угол.

Дети, Хенрик, Тумас и я...

Мы ходим на грани катастрофы.

Жизненной катастрофы.

Разве это не так называется?

Жизненная катастрофа.

Или же я ничего не предпринимаю, но тогда я могу... нет, это невозможно. Есть ли вообще избавление? И второй вопрос — который пугает меня больше всего, — хочу ли я избавления? И сразу же возникает мысль о детях. И это так тяжело, что я отталкиваю от себя эти мысли, они почти непереносимы. Ну вот, я плачу, но это не только эгоизм, просто мне чертовски больно. Потому как можно что угодно говорить о Хенрике, но он добр к детям. Возможно, чересчур строг к мальчикам, но вообще к детям относится с любовью и лаской — и мне отнять у него детей. Это было бы несправедливо. Да, это адская машина с часовым механизмом, она все тикает и тикает, и иногда я совершенно отчетливо ее слышу. И мне становится страшно... И в то же время я тоскую.

Внезапно она, глядя прямо в глаза настоятелю, улыбается — чуть ли не весело:

— Вот так, стало быть, обстоит дело, дядя Якоб. Я не говорила ни с кем об этом. Кое-кто, по-моему, догадывается, возможно, Ертруд. Она видела нас с Тумасом вместе. А еще Мэрта. Однажды она отвела меня в сторону и предостерегла от разных вещей. А сейчас она — миссионер и врач по другую сторону экватора. Ертруд, как я думаю, была немножко влюблена в Тумаса, но она ни разу ничего не сказала. Теперь вам все известно, дядя Якоб! Не знаю, на что я, собственно, надеялась. Может, на то, что дядя Якоб даст мне хороший совет, какое-то решение. Или отпущение грехов.

Якоб курит сигару, она почти догорела, он разглядывает огонек, мерцающий в тонких табачных листьях.

— Если тебе хочется сочувствия, могу сказать, что в глубине моей души оно есть. Если ты хочешь отпущения грехов, то его ты не получишь, поскольку в тебе, как мне кажется, нет ни грана раскаяния. Если же хочешь моего совета, то тут я бы тебе кое-что сказал при условии, что ты воспримешь мои слова серьезно. При этом я вовсе не имею в виду, что ты обязана следовать этим советам. Но ты должна поверить, что я говорю в силу своего разумения.

— Понимаю.

— Все, что я намерен тебе сказать, вызовет у тебя протест. Ты огорчишься, разозлишься и взбунтуешься.

— Может, я буду благодарна.

— Сомневаюсь. Прежде всего: ты должна безусловно порвать со своим другом. Даже если ты сама ощущаешь глубокое и сильное удовлетворение от этого чувства, ты обязана прекратить связь. Тумас совершает тяжкое преступление. Возможно, оно нанесет ему непоправимый вред. Кроме того, если об этом его ложном шаге станет известно, его будущая карьера представляется весьма проблематичной, чтобы не сказать, что на ней можно поставить крест. Ты утверждаешь, что любишь его, и я тебе верю. Быть любимым таким человеком, как ты, — драгоценный подарок. Таким образом, я не сказал, что должна перестать любить его, — требовать этого было бы странно. Я лишь говорю, что ты должна прекратить с ним всякие отношения, я подчеркиваю — всякие. Тем самым ты докажешь ему свою любовь.

Анна не сводит глаз с настоятеля. Зажглись уличные фонари, сполохи света гуляют по потолку. Значит, они различают лица друг друга. Якоб, наверное, ждет какой-то реакции от Анны, но та молчит.

— И еще: ты все должна рассказать Хенрику.

— Этого я сделать не могу.

— Должна.

— Нет-нет, не могу. Что угодно, только не это.

— Ты обязана.

— Зачем? Нет, это невозможно.

— Правда, Анна! Сейчас ты запуталась в тенетах лжи. Чем дольше ты будешь жить в этих тенетах, тем несчастнее будет твоя жизнь.

— Дядя Якоб! Хенрик — человек, который едва справляется с напряжением обыденной жизни. Он слабый и боязливый. Его служебная нагрузка огромна. Правда доконает его. У нас скверный брак, неудачный во многих отношениях, как душевно, так и физически. Но нас связывают своеобразные добрые, товарищеские узы. И это помогло нам продержаться двенадцать лет. Дух товарищества и дети. Если бы я выложила правду, перед нами разверзся бы ад. Нет, дядя Якоб, нет и нет. — Неужели ты не понимаешь, что, скрывая правду, ты проявляешь глубочайший эгоизм? Ведь не исключено, что правда поможет Хенрику созреть и исправить свою жизнь!

— Исправить свою жизнь! Простите, дядя Якоб, но Хенрик не такого сорта человек. Он отступает, когда можно отступить. Он сбегает, когда есть возможность сбежать. А если он в кои-то веки видит, что приперт к стене, то взрывается от бешенства или заболевает. Он погибнет. Вот правда. Я знаю, что он хороший священник. И заботливый духовник, который помог многим. Но под этой внешней оболочкой скрывается жалкий, напуганный до смерти бедолага. Я не могу сказать правду. Знаете ли вы, дядя Якоб, как мы живем? Я имею в виду то, что называют интимной жизнью? Порой мне хочется взвыть от отвращения и унижения. Но жизнь продолжается, день за днем, и это главное. Я не могу рассказать Хенрику о моей плотской жизни. Я не могу даже предугадать, как он отреагирует... может, он... И вина — эта вина...

— Ты должна поверить, что я все понимаю. И тем не менее единственная возможность — правда. Тебе надо предотвратить унизительное открытие.

— А кто поможет мне, когда разверзнется ад? Может, обратиться к Богу? Или к вам, дядя Якоб? Или к матери? Что мне делать, если Хенрик выкинет меня на улицу? Пойти к Тумасу, — (усмехается), — и заявить: вот, мол, бедняга, теперь тебе придется заботиться обо мне и моих детях? Нет! Я не собираюсь открывать ему ту правду, которую вы требуете. Я не верю в такого рода искренность. За ложь и обман я покупаю свою повседневную жизнь. Она того стоит. Я намерена сама нести свою вину, никого не прося о помощи. Ни Бога, ни дядю Якоба.

— Ты говоришь о вине, словно знаешь, что такое настоящая вина. Ты понятия об этом не имеешь. Возможно, мои слова ранят и причиняют боль. Возможно, тебе придется подвергнуть себя и своих родных испытаниям. Но, выбрав правду, ты сделаешься сильной.